История формирования субъективности (структурно-феноменологический анализ)
Для уточнения существа метафор аполлонического и дионисического приведем еще два замечания: “аполлоническое сознание, пожалуй, лишь покрывало, скрывающее от него этот дионисийный мир”[156]- “действительная цель прячется за образом химеры”. Для придания терминологической строгости мифопоэтически вольному языку Ницше, необходимо проделать ряд интерпретационных шагов, собственно, сделать перевод.
В известной степени аполлоническое соответствует понятию символического. То, что представляет собой “аполлонический порядок”, есть “непрестанное становление во времени, пространстве и причинности”, “эмпирическая реальность”[157], таким образом, он обозначает округу предметного горизонта, которую организует дионисический художник, «именно он, будучи центром, вокруг которого вращается этот мир, и вправе вымолвить Я; но только это Я не сходно с Я бодрствующего эмпирически-реального человека, а представляет собой единственное вообще истинно-сущее и вечное, покоящееся в основе вещей Я, сквозь отображения которого взор лирического гения проникает в основу вещей»[158]. Здесь Ницше описывает вполне трансцендентальную установку “лирического гения”, который центрирует периферию вещного горизонта. Дионисическое относится к аполлоническому как центр к периферии. Геометрическая топонимика указывает на трансцендентальную структуру или образ, без которого невозможно понимание метафизики Ницше в целом, и прежде всего двух ее основополагающих понятий - “воли к власти” и “вечного возвращения того же”.
Канализируемая контуром воображаемой перспективы воля, волящая власть, проецируется на периферию прямоперспективной округи сущего, которую стремится подчинить своему господству, чтобы затем снова интроецироваться в себя, но уже на принципиально новом уровне. Воля, в которой уже имплицитно находятся и сознание как особый режим воления, и эстетическое воображение, проецирует на периферию своего горизонта символические объекты, которые служат ей лишь отражением, ибо в сущности волит она исключительно самое себя, но ее цель как воображаемый центр постоянно расширяющегося символического остается не достигнутой.
Общим местом стало указание на то, что Ницше предвосхитил психоанализ. Его главный методологический упрек состоит в том, что “стыд” мешает познанию, мышление моральными ценностями ограничивает теоретическую “оптику”.“Генеалогия морали” описывает схему конституирования закона как принципа координирования этоса, что стало значительной вехой на пути трансформации Закона от кантовского “категорического императива” к открытому психоанализом Закона желания. Экстравертивно направленные первичные побуждения, натолкнувшись на “объективные” препятствия, бумерангом обращаются против самого субъекта действия, делая его самого объектом воздействия. Страдания, которые ему тем самым приписываются, он вынужден “оправдывать” как наказание за “преступление”. Дело в том, что, по Ницше, здесь в одном лице сошлись палач и жертва. Ницше находит теоретические основания всей психопатологии расщепления личности, возникающей в том случае, когда субъект, не найдя объект вне себя, воплощает его в себе, обращая на него свою волю и действие.
После некоторой реконструкции ницшеанства, становится очевидной близость тенденций Ницше и структурного психоанализа Лакана. Имагнитивно-символическая структура - это парафраз дионисийско-аполлонической схемы. И та, и другая конструируют трансцендентальную структуру, в которой Бытие преломляясь, распадается на Слово и Образ.
Совершаемый Ницше и Марксом переворот, учреждающий приоритет "реального" перед "идеальным", не очередной исход из векового спора между идеализмом и материализмом, в который раз делающего выбор в пользу той или иной крайности, он коренится в чисто метафизическом истоке этого различия. В том, что «Само определяет Я» и «бытие определяет сознание», звучит то, что новоевропейская субъективность по-новому оценивает свою телесность, чей генезис выходит из бытия символической телесности Античности, вбирает в себя трансцендентальный характер «умерщвляющей» плоть христианской эпохи, и завершает себя в «автомате», представляющего трансцендентальную телесность. Такая метафизическая телесность, олицетворяемая «трудящимся», «пролетарием» Маркса и «сверхчеловеком» Ницше есть воплощение чистой интенсивности и воли, отцепленных от всяких «реальных» и «идеальных» основ и обращенных против них. Тело труда и тело воли являются также телами симптома и поверхностями записи, которые, специфицируя тело в терминах боли и наслаждения, определяют его границы. Моральная оппозиция "добро-зло" сменяется телесно-артикулированной оппозицией "наслаждение-боль" (Фуко).
Совпав с символическим солнцем европейской метафизики, достигнувшем своего зенита, Ницше способен ретроспективно бросить генеалогический взгляд назад в Начало, Urspung и Herkunft, прозреть ту «истину», которая «делает возможным знание, которое, однако, вновь ее закрывает, не переставая в своей болтливости, не признавать ее»[159]. Здесь Ницше открывает различие между «истиной вещей» и «истиной дискурса»[160]. Констатация этого различия требует титанического усилия, поскольку вся история во всех своих проявлениях, от глобальных проявлений и тенденций, до незначительных фактов, направлена на то, чтобы скрыть лежащее в ее основании заблуждение, прикрыть своим грузным "телом" ее источающее начало, маскируя в дискурсе преступление, причем находящегося на основании, этим преступлением созданным. В своем генеалогическом синтезе, который в "возвратной рефлексии" возвращается мыслью к истоку, Ницше выступает преемником гегелевской мысли, правда только по форме, по «маске», ибо вместо классического, то есть гегелевского содержания, под «маской» - «лицо другого». Исток не точка стабилизации и не пункт исторического гомеостаза, напротив, «поиск истока . растревоживает то, что мыслилось неподвижным, он дробит то, что полагалось единым, он показывает гетерогенность того, что мнилось пребывающим в согласии с самим собой». Исток - это «безместье», он «всегда осуществляется в промежутке»[161]. Этот "безместный" исток труднонаходим и тяжело определим, он неуловим, потому что у него нет ни имени, ни лица, его вообще нет. Он есть только как пустота между различными.
Проницательный текст Мишеля Фуко, посвященный "Ницше, генеалогии, истории", задается вопросом о тех аутеничных «Entstehung” и «Herkunft”, которые мотивируют "Wirkliche Geschichte" в генеалогической реконструкции Ницше. В набор ее изначальных принципов входят, прежде всего, отказ от всевозможных a priori, отказ от «вневременной точки опоры», от любой «надисторической точки зрения», отказ от собирания истории «в замкнутую на себя целостность», в схождении либо к «понятию времени», либо к «форме примирения», либо к точке «конца мира», откуда открывается «абсолютный» взгляд на мир[162]. Для Ницше важно понять историю как случай и риск в обход христианской историографии, понимающей историю как «повсеместно сотканную божественным помыслом» и греческого понимания истории как «судьбы», и, тем более, в обход новоевропейской рационалистической историографии[163], вопреки религиозной и рациональной теологии. В то же время, перед Ницше стоит задача понять историю не как однородную цепь событий в «идеальной континуальности», чья разряженная абстрактность «представляет историю как чудовищный фантазм деятельности памяти», которая заставляет «действительную историю». Генеалогия мыслит историю против работы памяти («речь идет о том, чтобы превратить историю в противоположность памяти»[164]), в направлении «иного», «другого начала» (термин Хайдеггера). Для Ницше крайне важно прожить историю как свою собственную жизнь, и далее, более того, прожить ее как историю собственного тела, потому что не только тело вписывается в историю, но и история вписана в тело как «метка», как «знак», как «симптом». «Историческая болезнь» - это «физиологическое», соматическое заболевание par exellence, и «вертикаль» генеалогии - это вертикаль самого тела. Таким образом, история как случайное событие не возле нас, не в нашем сознании. История - глубже и «ближе», чем можно было бы подумать. История в нашем теле. История воплощена в нашем теле, причем отнюдь не в каком-то абстрактном коллективном теле, но в каждом единичном теле намертво запечатлено событие истории. История, начинаясь с человеческого тела, в него же и возвращается.