Роман Достоевского "Идиот"Рефераты >> Литература : русская >> Роман Достоевского "Идиот"
Первый кадр с Камедой-Мышкиным дается сразу крупным планом, когда он внезапно, с криком просыпается от страшного видения. При этом кадр конструируется таким образом, что видна только верхняя часть лица: широко открытые глаза и высокий белый лоб, нижняя часть лица перекрыта по горизонтали ногой Рогожина. В дальнейшем это символическое «перпендикулярное» соотношение двух антагонистов будет эффектно развито. Первый разговор Камеды-Мышкина и Акамы-Рогожина построен на крупных планах, что создает атмосферу их изолированности от других пассажиров, хотя до этого общим планом демонстрировался до отказа набитый людьми общий вагон. Изобразительный ряд строится так, что фактически постоянно Камеда-Мышкин обращен к камере лицом, а Акама-Рогожин — перпендикулярно, в профиль. Ситуация идеологического «перекрестка» усиливается еще и наличием в левой части кадра скрещенных ног спящего пассажира, который в действии никакого участия не принимает. Данные детали говорят о преднамеренном и методичном структурировании изображения действительности в соответствии с базовыми хронотопами литературного источника.
В рассказе Камеды-Мышкина о себе задаются вполне определенные координаты его движения по Японии. В момент начала действия фильма Камеда-Мышкин едет к своим родственникам Оно из крайней южной точки Японии в крайнюю северную, при этом исторически обе эти точки — как Окинава, так и Хоккайдо — собственно японскими не являются. Получается, что движение Камеды-Мышкина (и Акамы-Рогожина вместе с ним, который по сюжету едет в родительский дом после смерти отца) осуществляется не в конкретном, исторически обжитом географическом пространстве, а в чужом, по сути своей, мире.
Первые два здания Саппоро, попадающие в кадры, в европейском, а не японском стиле, усиливают атмосферу отчуждения и холода. Параллельно, в качестве звукового фона кадров, показывающих зимний Саппоро, используется не японская, а протяжная русская фольклорная песня «однозвучно гремит колокольчик», что также форсирует создание «иностранной» атмосферы. Фактически во всех кадрах с изображением городской жизни по пути следования Камеды-Мышкина и Акамы-Рогожина отсутствует какая-либо сугубо японская информация. По сути, если не принимать во внимание кадры с изображением прохожих-японцев, идентифицировать место действия как Японию невозможно.
Сцена хронотопического и идеологического объединения Камеды-Мышкина и Акамы-Рогожина с Таеко Насу-Настасьей Филипповной решается Куросавой не с помощью текста, произносимого героями, но чисто визуально и пространственно. Бредущие по заснеженному Саппоро герои останавливаются перед витриной фотоателье, где за стеклом выставлен большой фотографический портрет Таеко Насу-Настасьи Филипповны. Герои начинают разглядывать его, при этом знакомящий Камеду-Мышкина с женщиной Акама-Рогожин находится слева от портрета. Камеда-Мышкин – справа, а сама Таеко – между ними. При этом Акама-Рогожин, рассказывая о ней, поворачивается к камере в профиль, вновь создавая идеологически маркированную «перпендикулярную» структуру. В следующем кадре крупным планом дается портрет Таеко Насу-Настасьи Филипповны с наложенными по сторонам отражениями и в стекле витрин разглядывающих его Камеды-Мышкина и Акамы-Рогожина. Совмещение в одном кадре изображения портрета и двух наблюдающих его лиц создает впечатление того, что все три героя смотрят в одном направлении из общего пространства. Данный кадр ликвидирует различие в пространственном положении персонажей. Неестественно увеличенный снимок героини размещен значительно выше уровня глаз смотрящих героев, стоящих спиной к зрительному залу, но почти на уровне глаз зрителя, при слегка запрокинутой голове охватывающего всю сцену в ее панорамной перспективе, что, кстати говоря, при таком дополнительном усилии способствует активизации процесса посредничества.
Сознательно экспонированный режиссером центр устанавливаемой симметрии кадра, завораживающий магнетизм необыкновенных глаз героини, ассоциируется с извечными знаками мира смотрящей героини выявляет то, что глубоко скрыто и, одновременно, обладая возможностью снимать границы и оппозиции, способен проникнуть во внутренний мир другого. Такая поэтика картины Куросавы переложима на ситуацию перехода за пределы кадра и на способность аккумулировать им также опыт наблюдательной точки зрителя, становящегося в этом случае партнером в процессе «чтения глаз». В незаметной смене кадра Мышкин и Рогожин стоят уже лицом к зрителю, фотография же не изменяет своего центрального положения в композиционном построении сцены, однако излучающие глаза героини воспринимаются теперь как нечто естественное, что на уровне физиологии зрительного восприятия объясняется процессом аккомодации, а в пределах режиссерской находки – выстраиваемым контекстом маски. Таким образом зритель, стимулированный скрытой системой фрагмента, неосознанно отображает процесс внешнего перемещения, другими словами, совершенный двумя героями полуоборот, - процесс, зафиксированный при съемке в нескольких кадрах, которые при монтаже кинопленки были вырезаны. Очередной шифр, деконцентрирующий процесс наблюдения зрителем сюжетной перипетии и, одновременно, стимулирующий последовательную концентрацию на неуловимых смысловых следах реальности – это стеклянная стена, некий прозрачный занавес, присутствующий в очередном кадре на правах непреложного факта. Расположенный между тремя героями и кинозрителями, этот занавес кодирует несколько возможных конфигураций образа на экране, а также – зрительного зала (три персонажа внутри дома; стеклянная стена, вставленная между персонажами и зрителями; иллюзия зеркальных отражений).
Как пишет Э. Власов,[40] можно утверждать, что все основные сцены фильма, снятые в интерьерах действующих лиц, исполнены в соответствии с базовыми хронотопическими принципами, установленными Достоевским в тексте романа. Передача домашних интерьеров с самого начала фильма строится «по Достоевскому» – с акцентированием внимания зрителя на порогах, дверях и лестницах. Этот «интерес» Куросавы к хронотопическим узлам романной поэтики Достоевского последовательно реализуется в поэтике фильма вплоть до самого финала.
Параллельно происходит отторжение Камеды-мышкина от идеологически чуждых ему пространств семейно-бытовой идиллии. После первой сцены в доме Оно-Епанчиных следует сцена, отсутствующая в романе. По сюжету фильма, Кмеда-Мышкин получает не миллионное наследство, а землю. Аяко-Аглая отправляется с ним на осмотр его будущих владений. Это большая животноводческая ферма, в послевоенной Японии представлявшая не меньшую ценность, чем миллионы рублей в пореформенной России. Демонстрируя Камеде-Мышкину ферму, Аяко-Аглая спрашивает его: «Что бы вы сказали, если бы все это стало вашим? Были бы вы счастливы?». Камеда-Мышкин невнятно бормочет: «Конечно…», однако, по его взгляду и интонации понятно, что он не представляет себя хозяином этой территории – «коммерческого» пространства, требующего навыков управления и способного приносить большие доходы. Ни потенциальным, ни настоящим хозяином данного типа пространства принадлежащий иному хронотопу Камеда-Мышкин себя не чувствует.