Фридрих Ницше. «Так говорил Заратустра. Книга для всех и ни для кого»
Надгробная песнь «Там остров могил, молчаливый; там также могилы моей юности. Туда отнесу я вечно зелёный венок жизни». Так решив в сердце, ехал я по морю. — О вы, лики и видения моей юности! О блики любви, божественные миги! Как быстро исчезли вы! Я вспоминаю о вас сегодня как об умерших для меня. От вас, мои дорогие мертвецы, нисходит на меня сладкое благоухание, облегчающее моё сердце слезами. Поистине, оно глубоко трогает и облегчает сердце одинокому пловцу. И всё-таки я самый богатый и самый завидуемый — я самый одинокий! Ибо вы были у меня, а я и до сих пор у вас; скажите, кому падали такие розовые яблоки с дерева, как мне? Я всё ещё наследие и земля любви вашей, цветущий, в память о вас, пёстрыми, дико растущими добродетелями, о вы, возлюбленные мои! Ах, мы были созданы оставаться вблизи друг друга, вы, милые, нездешние чудеса; и не как боязливые птицы приблизились вы ко мне и к желанию моему — нет, как доверчивые к доверчивому! Да, вы были созданы для верности, подобно мне, и для нежных вечностей; должен ли я теперь называть вас именем вашей неверности, вы, божественные блики и миги: иному имени не научился я ещё. Поистине, слишком быстро умерли вы для меня, вы, беглецы. Но не бежали вы от меня, не бежал и я от вас: не виновны мы друг перед другом в нашей неверности. Чтобы меня убить, душили вас, вы, певчие птицы моих надежд! Да, в нас, вы, возлюбленные мои, пускала всегда злоба свои стрелы — чтобы попасть в моё сердце! И она попала! Ибо вы были всегда самыми близкими моему сердцу, вы были всё, чем я владел и что владело мною, — и потому вы должны были умереть молодыми и слишком рано! В самое уязвимое, чем я владел, пустили они стрелу: то были вы, чья кожа походит на нежный пух, и ещё больше на улыбку, умирающую от одного взгляда на неё! Но так скажу я своим врагам: что значит всякое человекоубийство в сравнении с тем, что вы мне сделали! Больше зла сделали вы мне, чем всякое человекоубийство: невозвратное взяли вы у меня — так говорю я вам, мои враги. Разве вы не убивали ликов и самых дорогих чудес моей юности! Товарищей моих игр отнимали вы у меня, блаженных духов! Памяти их возлагаю я этот венок и это проклятие. Это проклятие вам, мои враги! Не вы ли укоротили мою вечность, подобно звуку, разбивающемуся в холодную ночь! Одним лишь взглядом божественного ока промелькнула она для меня, — одним бликом! Так говорила в добрый час когда-то моя чистота: «божественными должны быть для меня все существа». Тогда напали вы на меня с грязными призраками; ах, куда же девался теперь тот добрый час! «Все дни должны быть для меня священны» — так говорила когда-то мудрость моей юности; поистине, весёлой мудрости речь! Но тогда украли вы, враги, у меня мои ночи и продали их за бессонную муку; ах, куда же девалась теперь та весёлая мудрость? Когда-то искал я по птицам счастливых примет; тогда пустили вы мне на дорогу противное чудовище — сову. Ах, куда же девалось тогда моё нежное стремление? Когда-то дал я обет отрешиться от всякого отвращения — тогда превратили вы моих близких и ближних в гнойные язвы. Ах, куда же девался тогда мой самый благородный обет? Как слепец, шёл я когда-то блаженными путями — тогда набросали вы грязи на дорогу слепца; и теперь чувствует он отвращение к старой тропинке слепца. И когда я совершал самое трудное для меня и праздновал победу своих преодолений, тогда вы заставили тех, что любили меня, кричать, что причиняю я им жестокое горе. Поистине, вы всегда поступали так: вы отравляли мне мой лучший мёд и старания моих лучших пчёл. К щедрости моей посылали вы всегда самых наглых нищих; вокруг моего сострадания заставляли вы всегда тесниться неисправимых бесстыдников. Так ранили вы мои добродетели в их вере. И если приносил я в жертву, что было у меня самого священного, тотчас присоединяло сюда и ваше «благочестие» свои жирные дары, так что в чаду вашего жира глохло, что было у меня самого священного. И однажды хотел я плясать, как никогда ещё не плясал: выше всех небес хотел я плясать. Тогда уговорили вы моего самого любимого певца. И теперь он запел заунывную, мрачную песню; ах, он трубил мне в уши, как печальный рог! Убийственный певец, орудие злобы, ты виновен менее всех! Уже стоял я готовым к лучшему танцу — тогда убил ты своими звуками мой восторг! Только в пляске умею я говорить символами о самых высоких вещах — и теперь остался мой самый высокий символ неизречённым в моих телодвижениях! Неизречённой и неразрешённой осталась во мне высшая надежда! И умерли все лики и утешения моей юности! Как только перенёс я это? Как избыл и превозмог я эти раны? Как воскресла моя душа из этих могил? Да, есть во мне нечто неранимое, незахоронимое, взрывающее скалы: моей волею называется оно. Молчаливо и не изменяясь проходит оно через годы. Своей поступью хочет идти моими стопами моя закадычная воля; её чувство безжалостно и неуязвимо. Неуязвима во мне только моя пята. Ты жива ещё и верна себе, самая терпеливая! Всё ещё прорываешься ты сквозь все могилы! В тебе живёт ещё всё неразрешённое моей юности; и как жизнь и юность, сидишь ты здесь, надеясь, на жёлтых обломках могил. Да, ты ещё для меня разрушительница всех могил; здравствуй же, моя воля! И только там, где есть могилы, есть и воскресение. — Так пел Заратустра. |
О самопреодолении «Волею к истине» называете вы, мудрейшие, то, что движет вами и возбуждает вас? Волею к мыслимости всего сущего — так называю я вашу волю! Всё сущее хотите вы сделать сперва мыслимым: ибо вы сомневаетесь с добрым недоверием, мыслимо ли оно. Но оно должно подчиняться и покоряться вам! Так водит ваша воля. Гладким должно стать оно и подвластным духу, как его зеркало и отражение в нём. В этом вся ваша воля, вы, мудрейшие, как воля к власти, и даже когда вы говорите о добре и зле и об оценках ценностей. Создать хотите вы ещё мир, перед которым вы могли бы преклонить колена, — такова ваша последняя надежда и опьянение. Но немудрые, народ, — они подобны реке, по которой плывёт челнок, — и в челноке сидят торжественные и переряженные оценки ценностей. Вашу волю и ваши ценности спустили вы на реку становления; старая воля к власти брезжит мне в том, во что верит народ как в добро и зло. То были вы, мудрейшие, кто посадил таких гостей в этот челнок и дал им блеск и гордые имена, — вы и ваша господствующая воля! Дальше несёт теперь река ваш челнок: она должна его нести. Что за беда, если пенится разбитая волна и гневно противится килю! Не река является вашей опасностью и концом вашего добра и зла, вы, мудрейшие, — но сама эта воля, воля к власти неистощимая, творящая воля к жизни. Но чтобы поняли вы моё слово о добре и зле, я скажу вам ещё своё слово о жизни и свойстве всего живого. Всё живое проследил я, я прошёл великими и малыми путями, чтобы познать его свойство. Стогранным зеркалом ловил я взор жизни, когда уста её молчали, — дабы её взор говорил мне. И её взор говорил мне. Но где бы ни находил я живое, везде слышал я и речь о послушании. Всё живое есть нечто повинующееся. И вот второе: тому повелевают, кто не может повиноваться самому себе. Таково свойство всего живого. Но вот третье, что я слышал: повелевать труднее, чем повиноваться. И не потому только, что повелевающий несёт бремя всех повинующихся и что легко может это бремя раздавить его: Попыткой и дерзновением казалось мне всякое повелевание, и, повелевая, живущий всегда рискует самим собою. И даже когда он повелевает самому себе — он должен ещё искупить своё повеление. Своего собственного закона должен он стать судьёй, и мстителем, и жертвой. Но как же происходит это? — так спрашивал я себя. Что побуждает всё живое повиноваться и повелевать и, повелевая, быть ещё повинующимся? Слушайте же моё слово, вы, мудрейшие. Удостоверьтесь серьёзно, проник ли я в сердце жизни и до самых корней её сердца! Везде, где находил я живое, находил я и волю к власти; и даже в воле служащего находил я волю быть господином. Чтобы сильнейшему служил более слабый — к этому побуждает его воля его, которая хочет быть господином над ещё более слабым: лишь без этой радости не может он обойтись. И как меньший отдаёт себя большему, чтобы тот радовался и власть имел над меньшим, — так приносит себя в жертву и больший и из-за власти ставит на доску — жизнь свою. В том и жертва великого, чтобы было в нём дерзновение, и опасность, и игра в кости насмерть. А где есть жертва, и служение, и взоры любви, там есть и воля быть господином. Крадучись, вкрадывается слабейший в крепость и в самое сердце сильнейшего — и крадёт власть у него. И вот какую тайну поведала мне сама жизнь. «Смотри, — говорила она, — я всегда должна преодолевать самое себя. Конечно, вы называете это волей к творению или стремлением к цели, к высшему, дальнему, более сложному — но всё это образует единую тайну: Лучше погибну я, чем отрекусь от этого; и поистине, где есть закат и опадение листьев, там жизнь жертвует собою — из-за власти! Мне надо быть борьбою, и становлением, и целью, и противоречием целей; ах, кто угадывает мою волю, угадывает также, какими кривыми путями она должна идти! Что бы ни создавала я и как бы ни любила я созданное — скоро должна я стать противницей ему и моей любви: так хочет моя воля. И даже ты, познающий, ты только тропа и след моей воли: поистине, моя воля к власти ходит по следам твоей воли к истине! Конечно, не попал в истину тот, кто запустил в неё словом о «воле к существованию»; такой воли — не существует! Ибо то, чего нет, не может хотеть; а что существует, как могло бы оно ещё хотеть существования! Только там, где есть жизнь, есть и воля; но это не воля к жизни, но — так учу я тебя — воля к власти! Многое ценится живущим выше, чем сама жизнь; но и в самой оценке говорит — воля к власти!» — Так учила меня некогда жизнь, и отсюда разрешаю я, вы, мудрейшие, также и загадку вашего сердца. Поистине, я говорю вам: добра и зла, которые были бы непреходящими, — не существует! Из себя должны они всё снова и снова преодолевать самих себя. При помощи ваших ценностей и слов о добре и зле совершаете вы насилие, вы, ценители ценностей; и в этом ваша скрытая любовь, и блеск, и трепет, и порыв вашей души. Но ещё большее насилие и новое преодоление растёт из ваших ценностей: об них разбивается яйцо и скорлупа его. И кто должен быть творцом в добре и зле, поистине, тот должен быть сперва разрушителем, разбивающим ценности. Так принадлежит высшее зло к высшему благу; а это благо есть творческое. — Будем же говорить только о нём, вы, мудрейшие, хотя и это дурно. Но молчание ещё хуже; все замолчанные истины становятся ядовитыми. И пусть разобьётся всё, что может разбиться об наши истины! Сколько домов предстоит ещё воздвигнуть! — Так говорил Заратустра. |