Фридрих Ницше. «Так говорил Заратустра. Книга для всех и ни для кого»
РЕЧИ ЗАРАТУСТРЫ О трёх превращениях Три превращения духа называю я вам: как дух становится верблюдом, львом верблюд и, наконец, ребёнком становится лев. Много трудного существует для духа, для духа сильного и выносливого, который способен к глубокому почитанию: ко всему тяжёлому и самому трудному стремится сила его. Что есть тяжесть? — вопрошает выносливый дух, становится, как верблюд, на колени и хочет, чтобы хорошенько навьючили его. Что есть трудное? — так вопрошает выносливый дух; скажите, герои, чтобы взял я это на себя и радовался силе своей. Не значит ли это: унизиться, чтобы заставить страдать своё высокомерие? Заставить блистать своё безумие, чтобы осмеять свою мудрость? Или это значит: бежать от нашего дела, когда оно празднует свою победу? Подняться на высокие горы, чтобы искусить искусителя? Или это значит: питаться желудями и травой познания и ради истины терпеть голод души? Или это значит: больным быть и отослать утешителей и заключить дружбу с глухими, которые никогда не слышат, чего ты хочешь? Или это значит: опуститься в грязную воду, если это вода истины, и не гнать от себя холодных лягушек и тёплых жаб? Или это значит: тех любить, кто нас презирает, и простирать руку привидению, когда оно собирается пугать нас? Всё самое трудное берёт на себя выносливый дух: подобно навьюченному верблюду, который спешит в пустыню, спешит и он в свою пустыню. Но в самой уединённой пустыне совершается второе превращение: здесь львом становится дух, свободу хочет он себе добыть и господином быть в своей собственной пустыне. Своего последнего господина ищет он себе здесь: врагом хочет он стать ему, и своему последнему богу, ради победы он хочет бороться с великим драконом. Кто же этот великий дракон, которого дух не хочет более называть господином и богом? «Ты должен» называется великий дракон. Но дух льва говорит «я хочу». Чешуйчатый зверь «ты должен», искрясь золотыми искрами, лежит ему на дороге, и на каждой чешуе его блестит, как золото, «ты должен!». Тысячелетние ценности блестят на этих чешуях, и так говорит сильнейший из всех драконов: «Ценности всех вещей блестят на мне». «Все ценности уже созданы, и каждая созданная ценность — это я. Поистине, «я хочу» не должно более существовать!» Так говорит дракон. Братья мои, к чему нужен лев в человеческом духе? Чему не удовлетворяет вьючный зверь, воздержный и почтительный? Создавать новые ценности — этого не может ещё лев; но создать себе свободу для нового созидания — это может сила льва. Завоевать себе свободу и священное Нет даже перед долгом — для этого, братья мои, нужно стать львом. Завоевать себе право для новых ценностей — это самое страшное завоевание для духа выносливого и почтительного. Поистине, оно кажется ему грабежом и делом хищного зверя. Как свою святыню, любил он когда-то «ты должен»; теперь ему надо видеть даже в этой святыне произвол и мечту, чтобы добыть себе свободу от любви своей: нужно стать львом для этой добычи. Но скажите, братья мои, что может сделать ребёнок, чего не мог бы даже лев? Почему хищный лев должен стать ещё ребёнком? Дитя есть невинность и забвение, новое начинание, игра, самокатящееся колесо, начальное движение, святое слово утверждения. Да, для игры созидания, братья мои, нужно святое слово утверждения: своей воли хочет теперь дух, свой мир находит потерявший мир. Три превращения духа назвал я вам: как дух стал верблюдом, львом верблюд и, наконец, лев ребёнком. — Так говорил Заратустра. В тот раз остановился он в городе, названном: Пёстрая корова. О кафедрах добродетели Заратустре хвалили одного мудреца, который умел хорошо говорить о сне и о добродетели; за это его высоко чтили и награждали, и юноши садились перед кафедрой его. К нему пошёл Заратустра и вместе с юношами сел перед кафедрой его. И так говорил мудрец: Честь и стыд перед сном! Это первое! И избегайте встречи с теми, кто плохо спит и бодрствует ночью! Стыдлив и вор в присутствии сна: потихоньку крадётся он в ночи. Но нет стыда у ночного сторожа: не стыдясь, трубит он в свой рог. Уметь спать — не пустяшное дело: чтобы хорошо спать, надо бодрствовать в течение целого дня. Десять раз должен ты днём преодолеть самого себя: это даст хорошую усталость, это мак души. Десять раз должен ты мириться с самим собою: ибо преодоление есть обида, и дурно спит непомирившийся. Десять истин должен найти ты в течение дня: иначе ты будешь и ночью искать истины и твоя душа останется голодной. Десять раз должен ты смеяться в течение дня и быть весёлым: иначе будет тебя ночью беспокоить желудок, этот отец скорби. Немногие знают это; но надо обладать всеми добродетелями, чтобы спать хорошо. Не дал ли я ложного свидетельства? Не нарушил ли я супружеской верности? Не позволил ли я себе пожелать рабыни ближнего моего? Всё это мешало бы хорошему сну. И даже при существовании всех добродетелей надо ещё понимать одно: уметь вовремя послать спать все добродетели. Чтобы не ссорились между собой эти милые бабёнки! И на твоей спине, несчастный! Живи в мире с Богом и соседом: этого требует хороший сон. И живи также в мире с соседским чёртом! Иначе ночью он будет посещать тебя. Чти начальство и повинуйся ему, даже хромому начальству! Этого требует хороший сон. Разве моя вина, если власть любит ходить на хромых ногах? Тот, по-моему, лучший пастух, кто пасёт своих овец на тучных лугах: этого требует хороший сон. Я не хочу ни больших почестей, ни больших сокровищ: то и другое раздражает селезёнку. Однако дурно спится без доброго имени и малых сокровищ. Малочисленное общество для меня предпочтительнее, чем злое; но и оно должно приходить и уходить вовремя: этого требует хороший сон. Мне также очень нравятся нищие духом: они способствуют сну. Блаженны они, особенно если всегда воздают им должное. Так проходит день у добродетельного. Но когда наступает ночь, я остерегаюсь, конечно, призывать сон! Он не хочет, чтобы его призывали — его, господина всех добродетелей! Но я размышляю, что я сделал и о чём думал в течение дня. Пережёвывая, спрашиваю я себя терпеливо, как корова: каковы же были твои десять преодолений? И каковы были те десять примирений, десять истин и десять смехов, которыми моё сердце радовало себя? При таком обсуждении и взвешивании сорока мыслей на меня сразу нападает сон, незваный, господин всех добродетелей. Сон колотит меня по глазам — и они тяжелеют. Сон касается уст моих, и они остаются отверстыми. Поистине, тихими шагами приходит он ко мне, лучший из воров, и похищает у меня мысли: глупый стою я тогда, как эта кафедра. Но недолго стою я так: затем я уже лежу. — Слушая эти речи мудреца, Заратустра смеялся в сердце своём: ибо свет низошёл на него. И так говорил он в сердце своём: Глупцом кажется мне этот мудрец со своими сорока мыслями; но я верю, что хорошо ему спится. Счастлив уже и тот, кто живёт вблизи этого мудреца! Такой сон заразителен; даже сквозь толстую стену заразителен он. Чары живут в самой его кафедре. И не напрасно сидели юноши перед проповедником добродетели. Его мудрость гласит: так бодрствовать, чтобы сон был спокойный. И поистине, если бы жизнь не имела смысла и я должен был бы выбрать бессмыслицу, то эта бессмыслица казалась бы мне наиболее достойной избрания. Теперь я понимаю ясно, чего некогда искали прежде всего, когда искали учителей добродетели. Хорошего сна искали себе и увенчанной маками добродетели! Для всех этих прославленных мудрецов кафедры мудрость была сном без сновидений: они не знали лучшего смысла жизни. И теперь ещё встречаются люди, похожие на этого проповедника добродетели, не всегда, однако, такие же честные, но их время прошло. И не долго стоять им, как уже будут они лежать. Блаженны сонливые: ибо скоро станут они клевать носом. — Так говорил Заратустра. О потусторонниках Однажды и Заратустра устремил мечту свою по ту сторону человека, подобно всем потусторонникам. Актом страдающего и измученного Бога показался тогда мне мир. Сном показался тогда мне мир и поэтическим творением Бога: разноцветным дымом пред очами божественного недовольника. Добро и зло, и радость и страдание, и я и ты — всё показалось мне разноцветным дымом пред очами Творца. Отвратить взор свой от себя захотел Творец — и тогда создал он мир. Опьяняющей радостью служит для страдающего — отвратить взор от страдания своего и забыться. Опьяняющей радостью и самозабвением казался мне некогда мир. Этот мир, вечно несовершенный, отражение вечного противоречия и несовершенный образ — опьяняющая радость для его несовершенного Творца, — таким казался мне некогда мир. Итак, однажды устремил и я свою мечту по ту сторону человека, подобно всем потусторонникам. Правда ли, по ту сторону человека? Ах, братья мои, этот Бог, которого я создал, был человеческим творением и человеческим безумием, подобно всем богам! Человеком был он, и притом лишь бедной частью человека и моего Я: из моего собственного праха и пламени явился он мне, этот призрак! И поистине, не из потустороннего мира явился он мне! Что же случилось, братья мои? Я преодолел себя, страдающего, я отнёс свой собственный прах на гору, более светлое пламя обрёл я себе. И вот! Призрак удалился от меня! Теперь это было бы для меня страданием и мукой для выздоровевшего — верить в подобные призраки; теперь это было бы для меня страданием и унижением. Так говорю я потусторонникам. Страданием и бессилием созданы все потусторонние миры, и тем коротким безумием счастья, которое испытывает только страдающий больше всех. Усталость, желающая одним скачком, скачком смерти, достигнуть конца, бедная усталость неведения, не желающая больше хотеть: ею созданы все боги и потусторонние миры. Верьте мне, братья мои! Тело, отчаявшееся в теле, ощупывало пальцами обманутого духа последние стены. Верьте мне, братья мои! Тело, отчаявшееся в земле, слышало, как вещало чрево бытия. И тогда захотело оно пробиться головою сквозь последние стены, и не только головою, — и перейти в «другой мир». Но «другой мир» вполне сокрыт от человека, этот обесчеловеченный, бесчеловечный мир, составляющий небесное Ничто; и чрево бытия не вещает человеку иначе, как голосом человека. Поистине, трудно доказать всякое бытие и трудно заставить его вещать. Скажите мне, братья мои, разве самая дивная из всех вещей не доказана ещё лучшим образом? Да, это Я и его противоречие и путаница говорит самым правдивым образом о своём бытии, это созидающее, хотящее и оценивающее Я, которое есть мера и ценность вещей. И это самое правдивое бытие — Я — говорит о теле и стремится к телу, даже когда оно творит и предаётся мечтам и бьётся разбитыми крыльями. Всё правдивее научается оно говорить, это Я; и чем больше оно научается, тем больше находит оно слов, чтобы хвалить тело и землю. Новой гордости научило меня моё Я, которой учу я людей: не прятать больше головы в песок небесных вещей, а гордо держать её, земную голову, которая создаёт смысл земли! Новой воле учу я людей: идти той дорогой, которой слепо шёл человек, и хвалить её, и не уклоняться от неё больше в сторону, подобно больным и умирающим! Больными и умирающими были те, кто презирали тело и землю и изобрели небо и искупительные капли крови; но даже и эти сладкие и мрачные яды брали они у тела и земли! Своей нищеты хотели они избежать, а звёзды были для них слишком далеки. Тогда вздыхали они: «О, если б существовали небесные пути, чтобы прокрасться в другое бытие и счастье!» — тогда изобрели они свою выдумку и кровавое пойло! Эти неблагодарные — они грезили, что отреклись от своего тела и от этой земли. Но кому же обязаны они судорогами и блаженством своего отречения? Своему телу и этой земле. Снисходителен Заратустра к больным. Поистине, он не сердится на их способы утешения и на их неблагодарность. Пусть будут они выздоравливающими и преодолевающими и пусть создадут себе высшее тело! Не сердится Заратустра и на выздоравливающего, когда он с нежностью взирает на свою мечту и в полночь крадётся к могиле своего Бога; но болезнью и больным телом остаются для меня его слёзы. Много больного народу встречалось всегда среди тех, кто предаётся грёзам и одержим Богом; яростно ненавидят они познающего и ту самую младшую из добродетелей, которая зовётся — правдивость. Они смотрят всегда назад, в тёмные времена: тогда поистине мечта и вера были другими вещами, неистовство разума было богоподобием, а сомнение грехом. Слишком хорошо знаю я этих богоподобных: они хотят, чтобы в них верили и чтобы сомнение было грехом. Слишком хорошо знаю я также, во что сами они верят больше всего. Поистине, не в потусторонние миры и искупительные капли крови, но в тело больше всего верят они, и на своё собственное тело смотрят они как на вещь в себе. Но болезненной вещью является оно для них — и они охотно вышли бы из кожи вон. Поэтому они прислушиваются к проповедникам смерти и сами проповедуют потусторонние миры. Лучше слушайтесь, братья мои, голоса здорового тела: это — более правдивый и чистый голос. Более правдиво и чище говорит здоровое тело, совершенное и прямоугольное; и оно говорит о смысле земли. — Так говорил Заратустра. О презирающих тело К презирающим тело хочу я сказать моё слово. Не переучиваться и переучивать должны они меня, но только проститься со своим собственным телом — и таким образом стать немыми. «Я тело и душа» — так говорит ребёнок. И почему не говорить, как дети? Но пробудившийся, знающий, говорит: я — тело, только тело, и ничто больше; а душа есть только слово для чего-то в теле. Тело — это большой разум, множество с одним сознанием, война и мир, стадо и пастырь. Орудием твоего тела является также твой маленький разум, брат мой; ты называешь «духом» это маленькое орудие, эту игрушку твоего большого разума. Я говоришь ты и гордишься этим словом. Но больше его — во что не хочешь ты верить — тело твоё с его большим разумом: оно не говорит Я, но делает Я. Что чувствует чувство и что познает ум — никогда не имеет в себе своей цели. Но чувство и ум хотели бы убедить тебя, что они цель всех вещей: так тщеславны они. Орудием и игрушкой являются чувство и ум: за ними лежит ещё Само. Само ищет также глазами чувств, оно прислушивается также ушами духа. Само всегда прислушивается и ищет: оно сравнивает, подчиняет, завоёвывает, разрушает. Оно господствует и является даже господином над Я. За твоими мыслями и чувствами, брат мой, стоит более могущественный повелитель, неведомый мудрец, — он называется Само. В твоём теле он живёт; он и есть твоё тело. Больше разума в твоём теле, чем в твоей высшей мудрости. И кто знает, к чему нужна твоему телу твоя высшая мудрость? Твоё Само смеётся над твоим Я и его гордыми скачками. «Что мне эти скачки и полёты мысли? — говорит оно себе. — Окольный путь к моей цели. Я служу помочами для Я и суфлёром его понятий». Само говорит к Я: «Здесь ощущай боль!» И вот оно страдает и думает о том, как бы больше не страдать, — и для этого именно должно оно думать. Само говорит к Я: «Здесь чувствуй радость!» И вот оно радуется и думает о том, как бы почаще радоваться, — и для этого именно должно оно думать. К презирающим тело хочу я сказать слово. То, что презирают они, не оставляют они без призора. Что же создало призор и презрение и ценность и волю? Созидающее Само создало себе призор и презрение, оно создало себе радость и горе. Созидающее тело создало себе дух как длань своей воли. Даже в своём безумии и презрении вы, презирающие тело, вы служите своему Само. Я говорю вам: ваше Само хочет умереть и отворачивается от жизни. Оно уже не в силах делать то, чего оно хочет больше всего, — созидать дальше себя. Этого хочет оно больше всего, в этом вся страстность его. Но теперь это для него слишком поздно — и вот ваше Само хочет погибнуть, вы, презирающие тело. Ваше Само хочет погибнуть, и потому вы стали презирающими тело! Ибо вы уже больше не в силах созидать дальше себя. И потому вы негодуете на жизнь и землю. Бессознательная зависть светится в косом взгляде вашего презрения. Я не следую вашим путём, вы, презирающие тело! Для меня вы не мост, ведущий к сверхчеловеку! — Так говорил Заратустра. О радостях и страстях Брат мой, если есть у тебя добродетель и она твоя добродетель, то ты не владеешь ею сообща с другими. Конечно, ты хочешь называть её по имени и ласкать её: ты хочешь подёргать её за ушко и позабавиться с нею. И смотри! Теперь ты обладаешь её именем сообща с народом, и сам ты с твоей добродетелью стал народом и стадом! Лучше было бы тебе сказать: «нет слова, нет названия тому, что составляет муку и сладость моей души, а также голод утробы моей». Пусть твоя добродетель будет слишком высока, чтобы доверить её имени: и если ты должен говорить о ней, то не стыдись говорить, лепеча. Говори, лепеча: «Это моё добро, каким я люблю его, каким оно всецело мне нравится, и лишь таким я хочу его. Не потому я хочу его, чтобы было оно божественным законом, и не потому я хочу его, чтобы было оно человеческим установлением и человеческой нуждой: да не служит оно мне указателем на небо или в рай. Только земную добродетель люблю я: в ней мало мудрости и всего меньше разума всех людей. Но эта птица свила у меня гнездо себе, поэтому я люблю и прижимаю её к сердцу — теперь на золотых яйцах она сидит у меня». Так должен ты лепетать и хвалить свою добродетель. Некогда были у тебя страсти, и ты называл их злыми. А теперь у тебя только твои добродетели: они выросли из твоих страстей. Ты положил свою высшую цель в эти страсти: и вот они стали твоей добродетелью и твоей радостью. И если б ты был из рода вспыльчивых, или из рода сластолюбцев, или изуверов, или людей мстительных: Всё-таки в конце концов твои страсти обратились бы в добродетели и все твои демоны — в ангелов. Некогда были дикие псы в погребах твоих, но в конце концов обратились они в птиц и прелестных певуний. Из своих ядов сварил ты себе бальзам свой; ты доил корову — скорбь свою, — теперь ты пьёшь сладкое молоко её вымени. И отныне ничего злого не вырастает из тебя, кроме зла, которое вырастает из борьбы твоих добродетелей. Брат мой, если ты счастлив, то у тебя одна добродетель, и не более: тогда легче проходишь ты по мосту. Почтенно иметь много добродетелей, но это тяжёлая участь, и многие шли в пустыню и убивали себя, ибо они уставали быть битвой и полем битвы добродетелей. Брат мой, зло ли война и битвы? Однако это зло необходимо, необходимы и зависть, и недоверие, и клевета между твоими добродетелями. Посмотри, как каждая из твоих добродетелей жаждет высшего: она хочет всего твоего духа, чтобы был он её глашатаем, она хочет всей твоей силы в гневе, ненависти и любви. Ревнива каждая добродетель в отношении другой, а ревность — ужасная вещь. Даже добродетели могут погибнуть из-за ревности. Кого окружает пламя ревности, тот обращает наконец, подобно скорпиону, отравленное жало на самого себя. Ах, брат мой, разве ты никогда ещё не видел, как добродетель клевещет на себя и жалит самое себя? Человек есть нечто, что должно превзойти; и оттого должен ты любить свои добродетели — ибо от них ты погибнешь. Так говорил Заратустра. О бледном преступнике Вы не хотите убивать, вы, судьи и жертвоприносители, пока животное не наклонит головы? Взгляните, бледный преступник склонил голову, из его глаз говорит великое презрение. «Моё Я есть нечто, что должно превзойти: моё Я служит для меня великим презрением к человеку» — так говорят глаза его. То, что он сам осудил себя, было его высшим мгновением; не допускайте, чтобы тот, кто возвысился, опять опустился в свою пропасть! Нет спасения для того, кто так страдает от себя самого, — кроме быстрой смерти. Ваше убийство, судьи, должно быть жалостью, а не мщением. И, убивая, блюдите, чтобы сами вы оправдывали жизнь! Недостаточно примириться с тем, кого вы убиваете. Ваша печаль да будет любовью к сверхчеловеку: так оправдаете вы свою всё ещё жизнь! «Враг» должны вы говорить, а не «злодей»; «больной» должны вы говорить, а не «негодяй»; «сумасшедший» должны вы говорить, а не «грешник». И ты, красный судья, если бы ты громко сказал всё, что ты совершил уже в мыслях, каждый закричал бы: «Прочь эту скверну и этого ядовитого червя!» Но одно — мысль, другое — дело, третье — образ дела. Между ними не вращается колесо причинности. Образ сделал этого бледного человека бледным. На высоте своего дела был он, когда он совершал его; но он не вынес его образа, когда оно совершилось. Всегда смотрел он на себя как на свершителя одного свершения. Безумием называю я это: исключение обернулось ему сущностью его. Черта околдовывает курицу; чертовщина, которой он отдался, околдовывает его бедный разум — безумием после дела называю я это. Слушайте вы, судьи! Другое безумие существует ещё — это безумие перед делом. Ах, вы вползли недостаточно глубоко в эту душу! Так говорит красный судья: «но ради чего убил этот преступник? Он хотел ограбить». Но я говорю вам: душа его хотела крови, а не грабежа — он жаждал счастья ножа! Но его бедный разум не понял этого безумия и убедил его. «Что толку в крови! — говорил он. — Не хочешь ли ты по крайней мере совершить при этом грабёж? Отмстить?» И он послушался своего бедного разума: как свинец, легла на него его речь — и вот, убивая, он ограбил. Он не хотел стыдиться своего безумия. И теперь опять свинец его вины лежит на нём, и опять его бедный разум стал таким затёкшим, таким расслабленным, таким тяжёлым. Если бы только он мог тряхнуть головою, его бремя скатилось бы вниз; но кто тряхнёт эту голову? Что такое этот человек? Куча болезней, через дух проникающих в мир: там ищут они своей добычи. Что такое этот человек? Клубок диких змей, которые редко вместе бывают спокойны, — и вот они расползаются и ищут добычи в мире. Взгляните на это бедное тело! Что оно выстрадало и чего страстно желало, вот что пыталась объяснить себе эта бедная душа — она объясняла это как радость убийства и алчность к счастью ножа. Кто теперь становится больным, на того нападает зло, которое теперь считается злом: страдание хочет он причинять тем самым, что ему причиняет страдание. Но были другие времена и другое зло и добро. Некогда были злом сомнение и воля к самому себе. Тогда становился больной еретиком и колдуном: как еретик и колдун, страдал он и хотел заставить страдать других. Но это не вмещается в ваши уши: это вредит вашим добрым, говорите вы мне. Но что мне за дело до ваших добрых! Многое в ваших добрых вызывает во мне отвращение, и поистине не их зло. Я хотел бы, чтобы безумие охватило их, от которого они бы погибли, как этот бледный преступник! Поистине, я хотел бы, чтобы их безумие называлось истиной, или верностью, или справедливостью; но у них есть своя добродетель, чтобы долго жить в жалком довольстве собою. Я — перила моста на стремительном потоке: держись за меня, кто может за меня держаться. Но вашим костылём не служу я. Так говорил Заратустра. О чтении и письме Из всего написанного люблю я только то, что пишется своей кровью. Пиши кровью — и ты узнаешь, что кровь есть дух. Не легко понять чужую кровь: я ненавижу читающих бездельников. Кто знает читателя, тот ничего не делает для читателя. Ещё одно столетие читателей — и дух сам будет смердеть. То, что каждый имеет право учиться читать, портит надолго не только писание, но и мысль. Некогда дух был Богом, потом стал человеком, а ныне становится он даже чернью. Кто пишет кровью и притчами, тот хочет, чтобы его не читали, а заучивали наизусть. В горах кратчайший путь — с вершины на вершину; но для этого надо иметь длинные ноги. Притчи должны быть вершинами: и те, к кому говорят они, — большими и рослыми. Воздух разрежённый и чистый, опасность близкая и дух, полный радостной злобы, — всё это хорошо идёт одно к другому. Я хочу, чтобы вокруг меня были кобольды, ибо мужествен я. Мужество гонит призраки, само создаёт себе кобольдов — мужество хочет смеяться. Я не чувствую больше вместе с вами: эта туча, что я вижу под собой, эта чернота и тяжесть, над которыми я смеюсь, — такова ваша грозовая туча. Вы смотрите вверх, когда вы стремитесь подняться. А я смотрю вниз, ибо я поднялся. Кто из вас может одновременно смеяться и быть высоко? Кто поднимается на высочайшие горы, тот смеётся над всякой трагедией сцены и жизни. Беззаботными, насмешливыми, сильными — такими хочет нас мудрость: она — женщина и любит всегда только воина. Вы говорите мне: «жизнь тяжело нести». Но к чему была бы вам ваша гордость поутру и ваша покорность вечером? Жизнь тяжело нести; но не притворяйтесь же такими нежными! Мы все прекрасные вьючные ослы и ослицы. Что у нас общего с розовой почкой, которая дрожит, ибо капля росы лежит у неё на теле? Правда, мы любим жизнь, но не потому, что к жизни, а потому, что к любви мы привыкли. В любви всегда есть немного безумия. Но и в безумии всегда есть немного разума. И даже мне, расположенному к жизни, кажется, что мотыльки и мыльные пузыри и те, кто похож на них среди людей, больше всех знают о счастье. Зреть, как порхают они, эти лёгкие вздорные ломкие бойкие душеньки — вот что пьянит Заратустру до песен и слёз. Я бы поверил только в такого Бога, который умел бы танцевать. И когда я увидел своего демона, я нашёл его серьёзным, веским, глубоким и торжественным: это был дух тяжести, благодаря ему все вещи падают на землю. Убивают не гневом, а смехом. Вставайте, помогите нам убить дух тяжести! Я научился ходить; с тех пор я позволяю себе бегать. Я научился летать; с тех пор я не жду толчка, чтобы сдвинуться с места. Теперь я лёгок, теперь я летаю, теперь я вижу себя под собой, теперь Бог танцует во мне. Так говорил Заратустра. О дереве на горе Заратустра заметил, что один юноша избегает его. И вот однажды вечером, когда шёл он один по горам, окружавшим город, названный «Пёстрая корова», он встретил этого юношу сидевшим на земле, у дерева, и смотревшим усталым взором в долину. Заратустра дотронулся до дерева, у которого сидел юноша, и говорил так: «Если б я захотел потрясти это дерево своими руками, я бы не смог этого сделать. Но ветер, невидимый нами, терзает и гнёт его, куда он хочет. Невидимые руки ещё больше гнут и терзают нас». Тогда юноша встал в смущении и сказал: «Я слышу Заратустру, я только что думал о нём». Заратустра отвечал: «Чего же ты пугаешься? С человеком происходит то же, что и с деревом. Чем больше стремится он вверх, к свету, тем глубже впиваются корни его в землю, вниз, в мрак и глубину, — ко злу». «Да, ко злу! — воскликнул юноша. — Как же возможно, что ты открыл мою душу?» Заратустра засмеялся и сказал: «Есть души, которых никогда не откроют, разве что сперва выдумают их». «Да, ко злу! — воскликнул юноша ещё раз. Ты сказал истину, Заратустра. Я не верю больше в себя самого, с тех пор как стремлюсь я вверх, и никто уже не верит в меня, — но как же случилось это? Я меняюсь слишком быстро: моё сегодня опровергает моё вчера. Я часто перепрыгиваю ступени, когда поднимаюсь, — этого не прощает мне ни одна ступень. Когда я наверху, я нахожу себя всегда одиноким. Никто не говорит со мною, холод одиночества заставляет меня дрожать. Чего же хочу я на высоте? Моё презрение и моя тоска растут одновременно; чем выше поднимаюсь я, тем больше презираю я того, кто поднимается. Чего же хочет он на высоте? Как стыжусь я своего восхождения и спотыкания! Как потешаюсь я над своим порывистым дыханием! Как ненавижу я летающего! Как устал я на высоте!» Тут юноша умолк. А Заратустра посмотрел на дерево, у которого они стояли, и говорил так: «Это дерево стоит одиноко здесь, на горе, оно выросло высоко над человеком и животным. И если бы оно захотело говорить, не нашлось бы никого, кто бы мог понять его: так высоко выросло оно. Теперь ждёт оно и ждёт, — чего же ждёт оно? Оно находится слишком близко к облакам: оно ждёт, вероятно, первой молнии?» Когда Заратустра сказал это, юноша воскликнул в сильном волнении: «Да, Заратустра, ты говоришь истину. Своей гибели желал я, стремясь в высоту, и ты та молния, которой я ждал! Взгляни, что я такое, с тех пор как ты явился к нам? Зависть к тебе разрушила меня!» — Так говорил юноша и горько плакал. А Заратустра обнял его и увёл с собою. И когда они вместе прошли немного, Заратустра начал так говорить; — Разрывается сердце моё. Больше, чем твои слова, твой взор говорит мне об опасности, которой ты подвергаешься. Ты ещё не свободен, ты ищешь ещё свободы. Бодрствующим сделало тебя твоё искание и лишило тебя сна. В свободную высь стремишься ты, звёзд жаждет твоя душа. Но твои дурные инстинкты также жаждут свободы. Твои дикие псы хотят на свободу; они лают от радости в своём погребе, пока твой дух стремится отворить все темницы. По-моему, ты ещё заключённый в тюрьме, мечтающий о свободе; ах, мудрой становится душа у таких заключённых, но также лукавой и дурной. Очиститься должен ещё освободившийся дух. В нём ещё много от тюрьмы и от затхлости: чистым должен ещё стать его взор. Да, я знаю твою опасность. Но моей любовью и надеждой заклинаю я тебя: не бросай своей любви и надежды! Ты ещё чувствуешь себя благородным, и благородным чувствуют тебя также и другие, кто не любит тебя и посылает вослед тебе злые взгляды. Знай, что у всех поперёк дороги стоит благородный. Даже для добрых стоит благородный поперёк дороги; и даже когда они называют его добрым, этим хотят они устранить его с дороги. Новое хочет создать благородный, новую добродетель. Старого хочет добрый и чтобы старое сохранилось. Но не в том опасность для благородного, что он станет добрым, а в том, что он станет наглым, будет насмешником и разрушителем. Ax, я знал благородных, потерявших свою высшую надежду. И теперь клеветали они на все высшие надежды. Теперь жили они, наглые, среди мимолётных удовольствий, и едва ли цели их простирались дальше дня. «Дух — тоже сладострастие» — так говорили они. Тогда разбились крылья у духа их: теперь ползает он всюду и грязнит всё, что гложет. Некогда мечтали они стать героями — теперь они сластолюбцы. Печаль и страх для них герой. Но моей любовью и надеждой заклинаю я тебя: не отметай героя в своей душе! Храни свято свою высшую надежду! — Так говорил Заратустра. О проповедниках смерти Есть проповедники смерти; и земля полна теми, кому нужно проповедовать отвращение к жизни. Земля полна лишними, жизнь испорчена чрезмерным множеством людей. О, если б можно было «вечной жизнью» сманить их из этой жизни! «Жёлтые» или «чёрные» — так называют проповедников смерти. Но я хочу показать их вам ещё и в других красках. Вот они ужасные, что носят в себе хищного зверя и не имеют другого выбора, кроме как вожделение или самоумерщвление. Но и вожделение их — тоже самоумерщвление. Они ещё не стали людьми, эти ужасные; пусть же проповедуют они отвращение к жизни и сами уходят! Вот — чахоточные душою: едва родились они, как уже начинают умирать и жаждут учений усталости и отречения. Они охотно желали бы быть мёртвыми, и мы должны одобрить их волю! Будем же остерегаться, чтобы не воскресить этих мёртвых и не повредить эти живые гробы! Повстречается ли им больной, или старик, или труп, и тотчас говорят они: «жизнь опровергнута!» Но только они опровергнуты и их глаза, видящие только одно лицо в существовании. Погруженные в глубокое уныние и алчные до маленьких случайностей, приносящих смерть, — так ждут они, стиснув зубы. Или же: они хватаются за сласти и смеются при этом своему ребячеству; они висят на жизни, как на соломинке, и смеются, что они ещё висят на соломинке. Их мудрость гласит: «Глупец тот, кто остаётся жить, и мы настолько же глупы. Это и есть самое глупое в жизни!» — «Жизнь есть только страдание» — так говорят другие и не лгут; так постарайтесь же, чтобы перестать вам существовать! Так постарайтесь же, чтобы кончилась жизнь, которая есть только страдание! И да гласит правило вашей добродетели: «ты должен убить самого себя! Ты должен сам себя украсть у себя!» — «Сладострастие есть грех — так говорят проповедующие смерть, — дайте нам идти стороною и не рожать детей!» «Трудно рожать, — говорят другие, — к чему ещё рожать? Рождаются лишь несчастные!» И они также проповедники смерти. «Нам нужна жалость, — так говорят третьи. — Возьмите, что есть у меня! Возьмите меня самого! Тем меньше я буду связан с жизнью!» Если б они были совсем сострадательные, они отбили бы у своих ближних охоту к жизни. Быть злым — было бы их истинной добротою. Но они хотят освободиться от жизни; что им за дело, что они ещё крепче связывают других своими цепями и даяниями! И даже вы, для которых жизнь есть суровый труд и беспокойство, — разве вы не очень утомлены жизнью? Разве вы ещё не созрели для проповеди смерти? Все вы, для которых дорог суровый труд и всё быстрое, новое, неизвестное, — вы чувствуете себя дурно; ваша деятельность есть бегство и желание забыть самих себя. Если бы вы больше верили в жизнь, вы бы меньше отдавались мгновению. Но чтобы ждать, в вас нет достаточно содержания, — и даже чтобы лениться! Всюду раздаётся голос тех, кто проповедует смерть; и земля полна теми, кому нужно проповедовать смерть. Или «вечную жизнь» — мне всё равно, — если только они не замедлят отправиться туда! Так говорил Заратустра. О войне и воинах Мы не хотим пощады от наших лучших врагов, а также от тех, кого мы любим до глубины души. Позвольте же мне сказать вам правду! Братья мои по войне! Я люблю вас до глубины души; теперь и прежде я был вашим равным. И я также ваш лучший враг. Позвольте же мне сказать вам правду! Я знаю о ненависти и зависти вашего сердца. Вы недостаточно велики, чтобы не знать ненависти и зависти. Так будьте же настолько велики, чтобы не стыдиться себя самих! И если вы не можете быть подвижниками познания, то будьте по крайней мере его ратниками. Они спутники и предвестники этого подвижничества. Я вижу множество солдат: как хотел бы я видеть много воинов! «Мундиром» называется то, что они носят; да не будет мундиром то, что скрывают они под ним! Будьте такими, чей взор всегда ищет врага — своего врага. И у некоторых из вас сквозит ненависть с первого взгляда. Своего врага ищите вы, свою войну ведите вы, войну за свои мысли! И если ваша мысль не устоит, всё-таки ваша честность должна и над этим праздновать победу! Любите мир как средство к новым войнам. И притом короткий мир — больше, чем долгий. Я призываю вас не к работе, а к борьбе. Я призываю вас не к миру, а к победе. Да будет труд ваш борьбой и мир ваш победою! Можно молчать и сидеть смирно, только когда есть стрелы и лук; иначе болтают и бранятся. Да будет ваш мир победою! Вы говорите, что благая цель освящает даже войну? Я же говорю вам, что благо войны освящает всякую цель. Война и мужество совершили больше великих дел, чем любовь к ближнему. Не ваша жалость, а ваша храбрость спасала доселе несчастных. Что хорошо? спрашиваете вы. Хорошо быть храбрым. Предоставьте маленьким девочкам говорить: «быть добрым — вот что мило и в то же время трогательно». Вас называют бессердечными — но ваше сердце неподдельно, и я люблю стыдливость вашей сердечности. Вы стыдитесь прилива ваших чувств, а другие стыдятся их отлива. Вы безобразны? Ну, что ж, братья мои! Окутайте себя возвышенным, этой мантией безобразного! И когда ваша душа становится большой, она становится высокомерной; и в вашей возвышенности есть злоба. Я знаю вас. В злобе встречается высокомерный со слабым. Но они не понимают друг друга. Я знаю вас. Враги у вас должны быть только такие, которых бы вы ненавидели, а не такие, чтобы их презирать. Надо, чтобы вы гордились своим врагом: тогда успехи вашего врага будут и вашими успехами. Восстание — это доблесть раба. Вашей доблестью да будет повиновение! Само приказание ваше да будет повиновением! Для хорошего воина «ты должен» звучит приятнее, чем «я хочу». И всё, что вы любите, вы должны сперва приказать себе. Ваша любовь к жизни да будет любовью к вашей высшей надежде — а этой высшей надеждой пусть будет высшая мысль о жизни! Но ваша высшая мысль должна быть вам приказана мною — и она гласит: человек есть нечто, что должно превзойти. Итак, живите своей жизнью повиновения и войны! Что пользы в долгой жизни! Какой воин хочет, чтобы щадили его! Я не щажу вас, я люблю вас всем сердцем, братья по войне! — Так говорил Заратустра. О новом кумире Кое-где существуют ещё народы и стада, но не у нас, братья мои; у нас есть государства. Государство? Что это такое? Итак, слушайте меня, ибо теперь я скажу вам своё слово о смерти народов. Государством называется самое холодное из всех холодных чудовищ. Холодно лжёт оно; и эта ложь ползёт из уст его: «Я, государство, есмь народ». Это — ложь! Созидателями были те, кто создали народы и дали им веру и любовь; так служили они жизни. Разрушители — это те, кто ставит ловушки для многих и называет их государством: они навесили им меч и навязали им сотни желаний. Где ещё существует народ, не понимает он государства и ненавидит его, как дурной глаз и нарушение обычаев и прав. Это знамение даю я вам: каждый народ говорит на своём языке о добре и зле — этого языка не понимает сосед. Свой язык обрёл он себе в обычаях и правах. Но государство лжёт на всех языках о добре и зле: и что оно говорит, оно лжёт — и что есть у него, оно украло. Всё в нём поддельно: крадеными зубами кусает оно, зубастое. Поддельна даже утроба его. Смешение языков в добре и зле: это знамение даю я вам как знамение государства. Поистине, волю к смерти означает это знамение! Поистине, оно подмигивает проповедникам смерти! Рождается слишком много людей: для лишних изобретено государство! Смотрите, как оно их привлекает к себе, это многое множество! Как оно их душит, жуёт и пережевывает! «На земле нет ничего больше меня: я упорядочивающий перст Божий» — так рычит чудовище. И не только длинноухие и близорукие опускаются на колени! Ах, даже вам, великие души, нашёптывает оно свою мрачную ложь! Ах, оно угадывает богатые сердца, охотно себя расточающие! Да, даже вас угадывает оно, вы, победители старого Бога! Вы устали в борьбе, и теперь ваша усталость служит новому кумиру! Героев и честных людей хотел бы он уставить вокруг себя, новый кумир! Оно любит греться в солнечном сиянии чистой совести, — холодное чудовище! Всё готов дать вам, если вы поклонитесь ему, новый кумир: так покупает он себе блеск вашей добродетели и взор ваших гордых очей. Приманить хочет он вас, вы, многое множество! И вот изобретена была адская штука, конь смерти, бряцающий сбруей божеских почестей! Да, изобретена была смерть для многих, но она прославляет самое себя как жизнь: поистине, сердечная услуга всем проповедникам смерти! Государством зову я, где все вместе пьют яд, хорошие и дурные; государством, где все теряют самих себя, хорошие и дурные; государством, где медленное самоубийство всех — называется — «жизнь». Посмотрите же на этих лишних людей! Они крадут произведения изобретателей и сокровища мудрецов: культурой называют они свою кражу — и всё обращается у них в болезнь и беду! Посмотрите же на этих лишних людей! Они всегда больны, они выблёвывают свою желчь и называют это газетой. Они проглатывают друг друга и никогда не могут переварить себя. Посмотрите же на этих лишних людей! Богатства приобретают они и делаются от этого беднее. Власти хотят они, и прежде всего рычага власти, много денег, — эти немощные! Посмотрите, как лезут они, эти проворные обезьяны! Они лезут друг на друга и потому срываются в грязь и в пропасть. Все они хотят достичь трона: безумие их в том — будто счастье восседало бы на троне! Часто грязь восседает на троне — а часто и трон на грязи. По-моему, все они безумцы, карабкающиеся обезьяны и находящиеся в бреду. По-моему, дурным запахом несёт от их кумира, холодного чудовища; по-моему, дурным запахом несёт от всех этих служителей кумира. Братья мои, разве хотите вы задохнуться в чаду их пастей и вожделений! Скорее разбейте окна и прыгайте вон! Избегайте же дурного запаха! Сторонитесь идолопоклонства лишних людей! Избегайте же дурного запаха! Сторонитесь дыма этих человеческих жертв! Свободною стоит для великих душ и теперь ещё земля. Свободных много ещё мест для одиноких и для тех, кто одиночествует вдвоём, где веет благоухание тихих морей. Ещё свободной стоит для великих душ свободная жизнь. Поистине, кто обладает малым, тот будет тем меньше обладаем: хвала малой бедности! Там, где кончается государство, и начинается человек, не являющийся лишним: там начинается песнь необходимых, мелодия, единожды существующая и невозвратная. Туда, где кончается государство, — туда смотрите, братья мои! Разве вы не видите радугу и мосты, ведущие к сверхчеловеку? — Так говорил Заратустра. О базарных мухах Беги, мой друг, в своё уединение! Я вижу, ты оглушён шумом великих людей и исколот жалами маленьких. С достоинством умеют лес и скалы хранить молчание вместе с тобою. Опять уподобься твоему любимому дереву с раскинутыми ветвями: тихо, прислушиваясь, склонилось оно над морем. Где кончается уединение, там начинается базар; и где начинается базар, начинается и шум великих комедиантов, и жужжанье ядовитых мух. В мире самые лучшие вещи ничего ещё не стоят, если никто не представляет их; великими людьми называет народ этих представителей. Плохо понимает народ великое, т. е. творящее. Но любит он всех представителей и актёров великого. Вокруг изобретателей новых ценностей вращается мир — незримо вращается он. Но вокруг комедиантов вращается народ и слава — таков порядок мира. У комедианта есть дух, но мало совести духа. Всегда верит он в то, чем он заставляет верить сильнее всего, — верить в себя самого! Завтра у него новая вера, а послезавтра — ещё более новая. Чувства его быстры, как народ, и настроения переменчивы. Опрокинуть — называется у него: доказать. Сделать сумасшедшим — называется у него: убедить. А кровь для него лучшее из всех оснований. Истину, проскальзывающую только в тонкие уши, называет он ложью и ничем. Поистине, он верит только в таких богов, которые производят в мире много шума! Базар полон праздничными скоморохами — и народ хвалится своими великими людьми! Для него они — господа минуты. Но минута настойчиво торопит их: оттого и они торопят тебя. И от тебя хотят они услышать Да или Нет. Горе, ты хочешь сесть между двух стульев? Не завидуй этим безусловным, настойчиво торопящим, ты, любитель истины! Никогда ещё истина не повисала на руке безусловного. От этих стремительных удались в безопасность: лишь на базаре нападают с вопросом: да или нет? Медленно течёт жизнь всех глубоких родников: долго должны они ждать, прежде чем узнают, что упало в их глубину. В сторону от базара и славы уходит всё великое: в стороне от базара и славы жили издавна изобретатели новых ценностей. Беги, мой друг, в своё уединение: я вижу тебя искусанным ядовитыми мухами. Беги туда, где веет суровый, свежий воздух! Беги в своё уединение! Ты жил слишком близко к маленьким, жалким людям. Беги от их невидимого мщения! В отношении тебя они только мщение. Не поднимай руки против них! Они — бесчисленны, и не твоё назначение быть махалкой от мух. Бесчисленны эти маленькие, жалкие люди; и не одному уже гордому зданию дождевые капли и плевелы послужили к гибели. Ты не камень, но ты стал уже впалым от множества капель. Ты будешь ещё изломан и растрескаешься от множества капель. Усталым вижу я тебя от ядовитых мух, исцарапанным в кровь вижу я тебя в сотнях мест; и твоя гордость не хочет даже возмущаться. Крови твоей хотели бы они при всей невинности, крови жаждут их бескровные души — и потому они кусают со всей невинностью. Но ты глубокий, ты страдаешь слишком глубоко даже от малых ран; и прежде чем ты излечивался, такой же ядовитый червь уже полз по твоей руке. Ты кажешься мне слишком гордым, чтобы убивать этих лакомок. Но берегись, чтобы не стало твоим назначением выносить их ядовитое насилие! Они жужжат вокруг тебя со своей похвалой: навязчивость — их похвала. Они хотят близости твоей кожи и твоей крови. Они льстят тебе, как богу или дьяволу; они визжат перед тобою, как перед богом или дьяволом. Ну что ж! Они — льстецы и визгуны, и ничего более. Также бывают они часто любезны с тобою. Но это всегда было хитростью трусливых. Да, трусы хитры! Они много думают о тебе своей узкой душою — подозрительным кажешься ты им всегда! Всё, о чём много думают, становится подозрительным. Они наказывают тебя за все твои добродетели. Они вполне прощают тебе только — твои ошибки. Потому что ты кроток и справедлив, ты говоришь: «Невиновны они в своём маленьком существовании». Но их узкая душа думает: «Виновно всякое великое существование». Даже когда ты снисходителен к ним, они всё-таки чувствуют, что ты презираешь их; и они возвращают тебе твоё благодеяние скрытыми злодеяниями. Твоя гордость без слов всегда противоречит их вкусу; они громко радуются, когда ты бываешь достаточно скромен, чтобы быть тщеславным. То, что мы узнаём в человеке, воспламеняем мы в нём. Остерегайся же маленьких людей! Перед тобою чувствуют они себя маленькими, и их низость тлеет и разгорается против тебя в невидимое мщение. Разве ты не замечал, как часто умолкали они, когда ты подходил к ним, и как сила их покидала их, как дым покидает угасающий огонь? Да, мой друг, укором совести являешься ты для своих ближних: ибо они недостойны тебя. И они ненавидят тебя и охотно сосали бы твою кровь. Твои ближние будут всегда ядовитыми мухами; то, что есть в тебе великого, — должно делать их ещё более ядовитыми и ещё более похожими на мух. Беги, мой друг, в своё уединение, туда, где веет суровый, свежий воздух! Не твоё назначение быть махалкой от мух. — Так говорил Заратустра. О целомудрии Я люблю лес. В городах трудно жить: там слишком много похотливых людей. Не лучше ли попасть в руки убийцы, чем в мечты похотливой женщины? И посмотрите на этих мужчин: их глаза говорят — они не знают ничего лучшего на земле, как лежать с женщиной. Грязь на дне их души; и горе, если у грязи их есть ещё дух! О, если бы вы совершенны были, по крайней мере как звери! Но зверям принадлежит невинность. Разве я советую вам убивать свои чувства? Я советую вам невинность чувств. Разве целомудрие я советую вам? У иных целомудрие есть добродетель, но у многих почти что порок. Они, быть может, воздерживаются — но сука-чувственность проглядывает с завистью во всём, что они делают. Даже до высот их добродетели и вплоть до сурового духа их следует за ними это животное и его смута. И как ловко умеет сука-чувственность молить о куске духа, когда ей отказывают в куске тела! Вы любите трагедии и всё, что раздирает сердце? Но я отношусь недоверчиво к вашей суке. У вас слишком жестокие глаза, и вы похотливо смотрите на страдающих. Не переоделось ли только ваше сладострастие и теперь называется состраданием! И это знамение даю я вам: многие желавшие изгнать своего дьявола сами вошли при этом в свиней. Кому тягостно целомудрие, тому надо его отсоветовать: чтобы не сделалось оно путём в преисподнюю, т. е. грязью и похотью души. Разве я говорю о грязных вещах? По-моему, это не есть ещё худшее. Познающий не любит погружаться в воду истины не тогда, когда она грязна, но когда она мелкая. Поистине, есть целомудренные до глубины души: они более кротки сердцем, они смеются охотнее и больше, чем вы. Они смеются также и над целомудрием и спрашивают: «Что такое целомудрие? Целомудрие не есть ли безумие? Но это безумие пришло к нам, а не мы к нему. Мы предложили этому гостю приют и сердце: теперь он живёт у нас — пусть остаётся, сколько хочет!» Так говорил Заратустра. О друге «Всегда быть одному слишком много для меня» — так думает отшельник. «Всегда один и один — это даёт со временем двух». Я и меня всегда слишком усердствуют в разговоре; как вынести это, если бы не было друга? Всегда для отшельника друг является третьим: третий — это пробка, мешающая разговору двух опуститься в бездонную глубь. Ах, существует слишком много бездонных глубин для всех отшельников! Поэтому так страстно жаждут они друга и высоты его. Наша вера в других выдаёт, где мы охотно хотели бы верить в самих себя. Наша тоска по другу является нашим предателем. И часто с помощью любви хотят лишь перескочить через зависть. Часто нападают и создают себе врагов, чтобы скрыть, что и на тебя могут напасть. «Будь хотя бы моим врагом!» — так говорит истинное почитание, которое не осмеливается просить о дружбе. Если ты хочешь иметь друга, ты должен вести войну за него; а чтобы вести войну, надо уметь быть врагом. Ты должен в своём друге уважать ещё врага. Разве ты можешь близко подойти к своему другу и не перейти к нему? В своём друге ты должен иметь своего лучшего врага. Ты должен быть к нему ближе всего сердцем, когда ты противишься ему. Ты не хочешь перед другом своим носить одежды? Для твоего друга должно быть честью, что ты даёшь ему себя, каков ты есть? Но он за это посылает тебя к чёрту! Кто не скрывает себя, возмущает этим других: так много имеете вы оснований бояться наготы! Да, если бы вы были богами, вы могли бы стыдиться своих одежд! Ты не можешь для своего друга достаточно хорошо нарядиться: ибо ты должен быть для него стрелою и тоскою по сверхчеловеку. Видел ли ты своего друга спящим, чтобы знать, как он выглядит? Что такое лицо твоего друга? Оно — твоё собственное лицо на грубом, несовершенном зеркале. Видел ли ты своего друга спящим? Испугался ли ты, что так выглядит твой друг? О мой друг, человек есть нечто, что должно превзойти. Мастером в угадывании и молчании должен быть друг: не всего следует тебе домогаться взглядом. Твой сон должен выдать тебе, что делает твой друг, когда бодрствует. Пусть будет твоё сострадание угадыванием: ты должен сперва узнать, хочет ли твой друг сострадания. Быть может, он любит в тебе несокрушённый взор и взгляд вечности. Пусть будет сострадание к другу сокрыто под твёрдой корой, на ней должен ты изгрызть себе зубы. Тогда оно будет иметь свою тонкость и сладость. Являешься ли ты чистым воздухом, и одиночеством, и хлебом, и лекарством для своего друга? Иной не может избавиться от своих собственных цепей, но является избавителем для друга. Не раб ли ты? Тогда ты не можешь быть другом. Не тиран ли ты? Тогда ты не можешь иметь друзей. Слишком долго в женщине были скрыты раб и тиран. Поэтому женщина не способна ещё к дружбе: она знает только любовь. В любви женщины есть несправедливость и слепота ко всему, чего она не любит. Но и в знаемой любви женщины есть всегда ещё внезапность, и молния, и ночь рядом со светом. Ещё не способна женщина к дружбе: женщины всё ещё кошки и птицы. Или, в лучшем случае, коровы. Ещё не способна женщина к дружбе. Но скажите мне вы, мужчины, кто же среди вас способен к дружбе? О мужчины, ваша бедность и ваша скупость души! Сколько даёте вы другу, столько даю я даже своему врагу и не становлюсь от того беднее. Существует товарищество; пусть будет и дружба! Так говорил Заратустра. О тысяче и одной цели Много стран видел Заратустра и много народов — так открыл он добро и зло многих народов. Большей власти не нашёл Заратустра на земле, чем добро и зло. Ни один народ не мог бы жить, не сделав сперва оценки: если хочет он сохранить себя, он не должен оценивать так, как оценивает сосед. Многое, что у одного народа называлось добром, у другого называлось глумлением и позором — так нашёл я. Многое, что нашёл я, здесь называлось злом, а там украшалось пурпурной мантией почести. Никогда один сосед не понимал другого: всегда удивлялась душа его безумству и злобе соседа. Скрижаль добра висит над каждым народом. Взгляни, это скрижаль преодолений его; взгляни, это голос воли его к власти. Похвально то, что кажется ему трудным; всё неизбежное и трудное называет он добром; а то, что ещё освобождает от величайшей нужды, — редкое и самое трудное — зовёт он священным. Всё способствующее тому, что он господствует, побеждает и блестит на страх и зависть своему соседу, — всё это означает для него высоту, начало, мерило и смысл всех вещей. Поистине, брат мой, если узнал ты потребность народа, и страну, и небо, и соседа его, ты, несомненно, угадал и закон его преодолении, и почему он восходит по этой лестнице к своей надежде. «Всегда ты должен быть первым и стоять впереди других; никого не должна любить твоя ревнивая душа, кроме друга» — слова эти заставляли дрожать душу грека; и шёл он своей стезёю величия. «Говорить правду и хорошо владеть луком и стрелою» казалось в одно и то же время и мило и тяжело тому народу, от которого идёт имя моё, — имя, которое для меня в одно и то же время и мило и тяжело. «Чтить отца и матерь и до глубины души служить воле их» — эту скрижаль преодоления навесил на себя другой народ и стал чрез это могучим и вечным. «Соблюдать верность и ради верности полагать честь и кровь даже на дурные и опасные дела» — так поучаясь, преодолевал себя другой народ, и, так преодолевая себя, стал он чреват великими надеждами. Поистине, люди дали себе всё добро и всё зло своё. Поистине, они не заимствовали и не находили его, оно не упало к ним, как глас с небес. Человек сперва вкладывал ценности в вещи, чтобы сохранить себя, — он создал сперва смысл вещам, человеческий смысл! Поэтому называет он себя «человеком», т. е. оценивающим. Оценивать — значит созидать: слушайте, вы, созидающие! Оценивать — это драгоценность и жемчужина всех оцененных вещей. Через оценку впервые является ценность; и без оценки был бы пуст орех бытия. Слушайте, вы, созидающие! Перемена ценностей — это перемена созидающих. Постоянно уничтожает тот, кто должен быть созидателем. Созидающими были сперва народы и лишь позднее отдельные личности; поистине, сама отдельная личность есть ещё самое юное из творений. Народы некогда наносили на себя скрижаль добра. Любовь, желающая господствовать, и любовь, желающая повиноваться, вместе создали себе эти скрижали. Тяга к стаду старше происхождением, чем тяга к Я; и покуда чистая совесть именуется стадом, лишь нечистая совесть говорит: Я. Поистине, лукавое Я, лишённое любви, ищущее своей пользы в пользе многих, — это не начало стада, а гибель его. Любящие были всегда и созидающими, они создали добро и зло. Огонь любви и огонь гнева горит на именах всех добродетелей. Много стран видел Заратустра и много народов; большей власти не нашёл Заратустра на земле, чем дела любящих: «добро» и «зло» — имя их. Поистине, чудовищем является власть этих похвал и этой хулы. Скажите, братья, кто победит его мне? Скажите, кто набросит этому зверю цепь на тысячу голов? Тысяча целей существовала до сих пор, ибо существовала тысяча народов. Недостает ещё только цепи для тысячи голов, недостаёт единой цели. Ещё у человечества нет цели. Но скажите же мне, братья мои: если человечеству недостаёт ещё цели, то, быть может, недостает ещё и его самого? — Так говорил Заратустра. О любви к ближнему Вы жмётесь к ближнему, и для этого есть у вас прекрасные слова. Но я говорю вам: ваша любовь к ближнему есть ваша дурная любовь к самим себе. Вы бежите к ближнему от самих себя и хотели бы из этого сделать себе добродетель; но я насквозь вижу ваше «бескорыстие». Ты старше, чем Я; Ты признано священным, но ещё не Я: оттого жмётся человек к ближнему. Разве я советую вам любовь к ближнему? Скорее я советую вам бежать от ближнего и любить дальнего! Выше любви к ближнему стоит любовь к дальнему и будущему; выше ещё, чем любовь к человеку, ставлю я любовь к вещам и призракам. Этот призрак, витающий перед тобою, брат мой, прекраснее тебя; почему же не отдаёшь ты ему свою плоть и свои кости? Но ты страшишься и бежишь к своему ближнему. Вы не выносите самих себя и недостаточно себя любите; и вот вы хотели бы соблазнить ближнего на любовь и позолотить себя его заблуждением. Я хотел бы, чтобы все ближние и соседи их стали для вас невыносимы; тогда вы должны бы были из самих себя создать своего друга с переполненным сердцем его. Вы приглашаете свидетеля, когда хотите хвалить себя; и когда вы склонили его хорошо думать о вас, сами вы хорошо думаете о себе. Лжёт не только тот, кто говорит вопреки своему знанию, но ещё больше тот, кто говорит вопреки своему незнанию. Именно так говорите вы о себе при общении с другими и обманываете соседа насчёт себя. Так говорит глупец: «Общение с людьми портит характер, особенно когда нет его». Один идёт к ближнему, потому что он ищет себя, а другой — потому что он хотел бы потерять себя. Ваша дурная любовь к самим себе делает для вас из одиночества тюрьму. Дальние оплачивают вашу любовь к ближнему; и если вы соберётесь впятером, шестой должен всегда умереть. Я не люблю ваших празднеств; слишком много лицедеев находил я там, и даже зрители вели себя часто как лицедеи. Не о ближнем учу я вас, но о друге. Пусть друг будет для вас праздником земли и предчувствием сверхчеловека. Я учу вас о друге и переполненном сердце его. Но надо уметь быть губкою, если хочешь быть любимым переполненными сердцами. Я учу вас о друге, в котором мир предстоит завершённым, как чаша добра, — о созидающем друге, всегда готовом подарить завершённый мир. И как мир развернулся для него, так опять он свёртывается вместе с ним, подобно становлению добра и зла, подобно становлению цели из случая. Будущее и самое дальнее пусть будет причиною твоего сегодня: в своём друге ты должен любить сверхчеловека как свою причину. Братья мои, не любовь к ближнему советую я вам — я советую вам любовь к дальнему. Так говорил Заратустра. О пути созидающего Ты хочешь, брат мой, идти в уединение? Ты хочешь искать дороги к самому себе? Помедли ещё немного и выслушай меня. «Кто ищет, легко сам теряется. Всякое уединение есть грех» — так говорит стадо. И ты долго принадлежал к стаду. Голос стада будет звучать ещё и в тебе! И когда ты скажешь: «у меня уже не одна совесть с вами», — это будет жалобой и страданием. Смотри, само это страдание породила ещё единая совесть: и последнее мерцание этой совести горит ещё на твоей печали. Но ты хочешь следовать голосу своей печали, который есть путь к самому себе? Покажи же мне на это своё право и свою силу! Являешь ли ты собой новую силу и новое право? Начальное движение? Самокатящееся колесо? Можешь ли ты заставить звёзды вращаться вокруг себя? Ах, так много вожделеющих о высоте! Так много видишь судорог честолюбия! Докажи мне, что ты не из вожделеющих и не из честолюбцев! Ах, как много есть великих мыслей, от которых проку не более, чем от воздуходувки: они надувают и делают ещё более пустым. Свободным называешь ты себя? Твою господствующую мысль хочу я слышать, а не то, что ты сбросил ярмо с себя. Из тех ли ты, что имеют право сбросить ярмо с себя? Таких не мало, которые потеряли свою последнюю ценность, когда освободились от рабства. Свободный от чего? Какое дело до этого Заратустре! Но твой ясный взор должен поведать мне: свободный для чего? Можешь ли ты дать себе своё добро и своё зло и навесить на себя свою волю, как закон? Можешь ли ты быть сам своим судьёю и мстителем своего закона? Ужасно быть лицом к лицу с судьёю и мстителем собственного закона. Так бывает брошена звезда в пустое пространство и в ледяное дыхание одиночества. Сегодня ещё страдаешь ты от множества, ты, одинокий: сегодня ещё есть у тебя всё твоё мужество и твои надежды. Но когда-нибудь ты устанешь от одиночества, когда-нибудь гордость твоя согнётся и твоё мужество поколеблется. Когда-нибудь ты воскликнешь: «я одинок!» Когда-нибудь ты не увидишь более своей высоты, а твоё низменное будет слишком близко к тебе; твоё возвышенное будет даже пугать тебя, как призрак. Когда-нибудь ты воскликнешь: «Всё — ложь!» Есть чувства, которые грозят убить одинокого; если это им не удаётся, они должны сами умереть! Но способен ли ты быть убийцею? Знаешь ли ты, брат мой, уже слово «презрение»? И муку твоей справедливости — быть справедливым к тем, кто тебя презирает? Ты принуждаешь многих переменить о тебе мнение — это ставят они тебе в большую вину. Ты близко подходил к ним и всё-таки прошёл мимо — этого они никогда не простят тебе. Ты стал выше их; но чем выше ты подымаешься, тем меньшим кажешься ты в глазах зависти. Но больше всех ненавидят того, кто летает. «Каким образом хотели вы быть ко мне справедливыми! — должен ты говорить. — Я избираю для себя вашу несправедливость как предназначенный мне удел». Несправедливость и грязь бросают они вослед одинокому; но, брат мой, если хочешь ты быть звездою, ты должен светить им, несмотря ни на что! И остерегайся добрых и праведных! Они любят распинать тех, кто изобретает для себя свою собственную добродетель, — они ненавидят одинокого. Остерегайся также святой простоты! Всё для неё нечестиво, что не просто; она любит играть с огнём — костров. И остерегайся также приступов своей любви! Слишком скоро протягивает одинокий руку тому, кто с ним повстречается. Иному ты должен подать не руку, а только лапу — и я хочу, чтобы у твоей лапы были когти. Но самым опасным врагом, которого ты можешь встретить, будешь всегда ты сам; ты сам подстерегаешь себя в пещерах и лесах. Одинокий, ты идёшь дорогою к самому себе! И твоя дорога идёт впереди тебя самого и твоих семи дьяволов! Ты будешь сам для себя и еретиком, и колдуном, и прорицателем, и глупцом, и скептиком, и нечестивцем, и злодеем. Надо, чтобы ты сжёг себя в своём собственном пламени: как же мог бы ты обновиться, не сделавшись сперва пеплом! Одинокий, ты идёшь путём созидающего: Бога хочешь ты себе создать из своих семи дьяволов! Одинокий, ты идёшь путём любящего: самого себя любишь ты и потому презираешь ты себя, как презирают только любящие. Созидать хочет любящий, ибо он презирает! Что знает о любви тот, кто не должен был презирать именно то, что любил он! Со своей любовью и своим созиданием иди в своё уединение, брат мой, и только позднее, прихрамывая, последует за тобой справедливость. С моими слезами иди в своё уединение, брат мой. Я люблю того, кто хочет созидать дальше самого себя и так погибает. — Так говорил Заратустра. О старых и молодых бабёнках «Отчего крадёшься ты так робко в сумерках, о Заратустра? И что прячешь ты бережно под своим плащом? Не сокровище ли, подаренное тебе? Или новорождённое дитя твоё? Или теперь ты сам идёшь по пути воров, ты, друг злых?» — — Поистине, брат мой! — отвечал Заратустра. — Это — сокровище, подаренное мне: это маленькая истина, что несу я. Но она беспокойна, как малое дитя; и если бы я не зажимал ей рта, она кричала бы во всё горло. Когда сегодня я шёл один своею дорогой, в час, когда солнце садится, мне повстречалась старушка и так говорила к душе моей: «О многом уже говорил Заратустра даже нам, женщинам, но никогда не говорил он нам о женщине». И я возразил ей: «О женщине надо говорить только мужчинам». «И мне также ты можешь говорить о женщине, — сказала она, — я достаточно стара, чтобы тотчас всё позабыть». И я внял просьбе старушки и так говорил ей: Всё в женщине — загадка, и всё в женщине имеет одну разгадку: она называется беременностью. Мужчина для женщины средство; целью бывает всегда ребёнок. Но что же женщина для мужчины? Двух вещей хочет настоящий мужчина: опасности и игры. Поэтому хочет он женщины как самой опасной игрушки. Мужчина должен быть воспитан для войны, а женщина — для отдохновения воина; всё остальное — глупость. Слишком сладких плодов не любит воин. Поэтому любит он женщину; в самой сладкой женщине есть ещё горькое. Лучше мужчины понимает женщина детей, но мужчина больше ребёнок, чем женщина. В настоящем мужчине сокрыто дитя, которое хочет играть. Ну-ка, женщины, найдите дитя в мужчине! Пусть женщина будет игрушкой, чистой и лучистой, как алмаз, сияющей добродетелями ещё не существующего мира. Пусть луч звезды сияет в вашей любви! Пусть вашей надеждой будет: «о, если бы мне родить сверхчеловека!» Пусть в вашей любви будет храбрость! Своею любовью должны вы наступать на того, кто внушает вам страх. Пусть в вашей любви будет ваша честь! Вообще женщина мало понимает в чести. Но пусть будет ваша честь в том, чтобы всегда больше любить, чем быть любимой, и никогда не быть второй. Пусть мужчина боится женщины, когда она любит: ибо она приносит любую жертву и всякая другая вещь не имеет для неё цены. Пусть мужчина боится женщины, когда она ненавидит: ибо мужчина в глубине души только зол, а женщина ещё дурна. Кого ненавидит женщина больше всего? — Так говорило железо магниту: «я ненавижу тебя больше всего, потому что ты притягиваешь, но недостаточно силён, чтобы перетянуть к себе». Счастье мужчины называется: я хочу. Счастье женщины называется: он хочет. «Смотри, теперь только стал мир совершенен!» — так думает каждая женщина, когда она повинуется от всей любви. И повиноваться должна женщина, и найти глубину к своей поверхности. Поверхность — душа женщины, подвижная, бурливая плёнка на мелкой воде. Но душа мужчины глубока, её бурный поток шумит в подземных пещерах; женщина чует его силу, но не понимает её. — Тогда возразила мне старушка: «Много любезного сказал Заратустра, и особенно для тех, кто достаточно молод для этого. Странно, Заратустра знает мало женщин, и, однако, он прав относительно их. Не потому ли это происходит, что у женщины нет ничего невозможного? А теперь в благодарность прими маленькую истину! Я достаточно стара для неё! Заверни её хорошенько и зажми ей рот: иначе она будет кричать во всё горло, эта маленькая истина». «Дай мне, женщина, твою маленькую истину!» — сказал я. И так говорила старушка: «Ты идёшь к женщинам? Не забудь плётку!» — Так говорил Заратустра. Об укусе змеи Однажды Заратустра заснул под смоковницей, ибо было жарко, и положил руку на лицо своё. Но приползла змея и укусила его в шею, так что Заратустра вскрикнул от боли. Отняв руку от лица, он посмотрел на змею; тогда узнала она глаза Заратустры, неуклюже отвернулась и хотела уползти. «Погоди, — сказал Заратустра, — я ещё не поблагодарил тебя! Ты разбудила меня кстати, мой путь ещё долог». «Твой путь уже короток, — ответила печально змея, — мой яд убивает». Заратустра улыбнулся. «Когда же дракон умирал от яда змеи? — сказал он. — Но возьми обратно свой яд! Ты недостаточно богата, чтобы дарить мне его». Тогда змея снова обвилась |