Ортега и Гассет Восстание масс (Rebelion de la mascas)
Рефераты >> Философия >> Ортега и Гассет Восстание масс (Rebelion de la mascas)

Все это, надеюсь, достаточно ясно указывает на крайнюю противоестественность "самодовольного недоросля". Это тип человека, который живет, дабы делать то, что хочется. Обычное заблуждение маменькина сынка. А причина проста: в семейном кругу любые, даже тяжкие проступки остаются, в общем-то, безнаказанными. Семейный очаг — это тепло искусственное, и здесь легко сходит с рук то, что на вольном воздухе улицы имело бы весьма пагубные последствия, и в самом скором времени. Но сам-то недоросль уверен, что может повсюду вести себя как дома, что вообще нет ничего неизбежного, непоправимого и окончательного. И потому уверен, что может делать все, что хочет[*Как семья соотносится с обществом, точно так же, только крупнее и рельефнее, нация соотносится с человечеством. Самые самодовольные на сегодняшний день, да и самые монументальные "недоросли" — это народы, которые вознамерились в человеческом сообществе "делать то, что хочется". И по наивности называют это "национализмом". Как не претит мне интернациональный дух и ханжеское почтение к нему, но эти капризы национальной незрелости кажутся карикатурными].

Роковая ошибка! "Ваша милость пойдет куда следует", — говорят попугаю в португальской сказке. Но разве нельзя делать то, что хочется? Речь не о том, что нельзя, речь совсем о другом: все, что мы можем, — это делать то, чего не можем не делать, становиться тем, чем не можем не стать. Единственно возможное для нас своеволие — отказаться это делать, но отказ не означает свободу действий — мы и тогда не вольны делать то, что хочется. Это не своеволие, а свобода воли с отрицательным знаком — неволие. Можно изменить своему предназначению и дезертировать, но дезертировать можно, лишь загнав себя в подвалы своей судьбы. Я не могу убедить каждого ссылкой на его собственный опыт, потому что не знаю этого опыта, но вправе сослаться на то общее, что вошло в судьбу каждого. Например, на общее всем европейцам — и куда более прочное, чем их публичные "идеи" и "взгляды, — сознание того, что современный европеец не может не ценить свободу. Можно спорить, какой именно должна быть эта свобода, но суть в ином. Сегодня самый махровый реакционер в глубине души сознает, что европейская идея, которую прошлый век окрестил либерализмом, в конечном счете и есть то непреложное и неизбежное, чем сегодня стал, вольно или невольно, западный человек.

И как бы неопровержимо ни доказывали, насколько ложной и гибельной была любая попытка осуществить этот непростительный императив политической свободы, вписанный в европейскую историю, конечным остается понимание его подспудной правоты. Это конечное понимание есть и у коммуниста и у фашиста, судя по их усилиям убедить себя и нас в обратном, как есть оно — хочет он того или нет, верит он в это или нет[*Каждый, кто верит, согласно Копернику, что солнце не заходит за горизонт, изо дня в день видит обратное, и, поскольку очевидность мешает убеждению, продолжает верить в него. В нем научная вера непрерывно подавляет влияние первичной или непосредственной веры. Так и упомянутый католик своей догматической верой отвергает свою подлинную, личную веру в насущность свободы. Я упомянул его в качестве примера и только для пояснения своей мысли, а не для того, чтобы подвергнуть такому же строгому суду, какому подвергаю современного массового человека, "самодовольного недоросля". Совпадают они лишь в одном. Вина "недоросля" в том, что он целиком не самобытен. У католика же бытие подлинно, но не целиком. Но даже "это частичное совпадение мнимо. Католик изменяет себе в той сфере бытия, где он сын своего времени и, хочет он того или не хочет, современный европеец; и изменяет потому, что стремится остаться верным другой властной сфере своего бытия — своей религиозной вере. Это означает, что судьба его, по существу, трагична. И он принимает ее такой. "Самодовольный недоросль", напротив, дезертирует, изменяя себе по безалаберности, а всему остальному — единственно из трусости и желания увильнуть при малейшем намеке на трагедию] — у католика, сколь бы преданно ни чтил он "Силлабус"[[xiv]]. Все они знают, что, какой бы справедливой ни была критика либерализма, его подспудная правота неодолима, потому что это не теоретическая правота, не научная, не умозрительная, но совсем иного и решающего свойства, а именно правота судьбы. Теоретические истины не просто спорны, но вся сила и смысл их в этой спорности; они рождены спором, живы, пока оспоримы, и существуют единственно для продолжения спора. Но судьбу — то, чему предстоит или не предстоит стать жизнью, — не оспаривают. Ее принимают или отвергают. Приняв, становятся собой; отвергнув, отрицают и подменяют себя[*Оскудеть , опуститься, пасть — это и значит отказаться от себя, от того, в ком ты должен был осуществиться. Подлинное существование при этом не исчезает, а становится укоризненной тенью, призраком, который вечно напоминает, как низка эта участь и какой непохожей она должна была стать. Такая жизнь лишь неудачное самоубийство].

Судьба проступает не в том, что нам хочется, — напротив, ее строгие черты отчетливее, когда мы сознаем, что должны вопреки хотению.

Итак, "самодовольный недоросль" знает, что должно быть, но, несмотря на это и даже именно поэтому, словом и делом изображает, будто убежден в обратном. Фашист обрушивается на политическую свободу именно потому, что знает: всецело и всерьез ее не может не быть, она неотменима как сущность европейской жизни и в серьезную минуту, когда нуждаться в ней будут по-настоящему, она окажется налицо. Но так уж настроен массовый человек — на капризный лад. Он ничего не делает раз навсегда, и, что бы ни делал, все у него "понарошку", как выходки маменькина сынка. Поспешная готовность его в любом деле вести себя трагически, отчаянно и безоглядно — это лишь декорация. Трагедию он разыгрывает именно потому, что не верит, будто в цивилизованном мире она может разыграться всерьез.

Не принимать же на веру все, что человек изображает из себя! Если кто-то настаивает, что дважды два, по его святому убеждению, пять, и нет оснований считать его помешанным, остается признать, что сам он, как бы ни срывал голос и ни грозился умереть за свои слова, попросту не верит в то, что говорит.

Шквал повального и беспросветного фиглярства катится по европейской земле. Любая позиция утверждается из позерства и внутренне лжива. Все усилия направлены единственно на то, чтобы не встретиться со своей судьбой, отвернуться и не слышать ее темного зова, избежать очной ставки с тем, что должно стать жизнью. Живут в шутку и тем шуточнее, чем трагичнее надетая маска. Шутовство неминуемо, если любой шаг необязателен и не вбирает в себя личность целиком и бесповоротно. Массовый человек боится встать на твердый, скальный грунт предназначения; куда свойственнее ему прозябать, существовать нереально, повисая в воздухе. И никогда еще не носилось по ветру столько жизней, невесомых и беспочвенных — выдернутых из своей судьбы — и так легко увлекаемых любым, самым жалким течением. Поистине эпоха "увлечений" и "течений". Мало кто противится тем поверхностным завихрениям, которые лихорадят искусство, мысль, политику, общество. И потому риторика цветет как никогда. Сюрреалист отважно кладет (избавлю себя от необходимости приводить это слово) там, где раньше стояли "жасмины, лебеди и фавны", и полагает, что превзошел мировую литературу. А всего-то заменил одну риторику другой, прежде пылившейся на заборах.


Страница: