Интелегенция и революция
Борис Чичерин, один из самых выдающихся правоведов дореволюционной России, сторонник реформ Александра II, считал ригоризм интеллигенции признаком ее политической незрелости. Это означало, что русское общество все еще нуждается в политической опеке, и Чичерин предупреждал против преждевременного, как ему казалось, введения Конституции в России. А ведь это был один из наиболее ярких русских либералов! Но так были настроены и некоторые сторонники обновления в самом правительственном аппарате, например, Николай Милютин, принадлежавший к самому радикальному их крылу. Они тоже хотели оградить дело реформ от общественного “безрассудства”. Большинство из них было против участия общественных кругов в принятии политических решений, на высшем уровне. Самодержавие, заметно изменившееся при Александре II, было для них идеальным инструментом модернизации и прогресса. Кстати сказать, они защищали самодержавный строй не только от революционеров, но и от консервативно настроенного дворянства. Именно эти дворяне заигрывали с идеей конституции, чтобы создать противовес для части правительственного аппарата, склоняющейся к реформам. Такой двойной фронт помог государственной бюрократии, не исключая самых просвещенных ее представителей, утвердиться в традиционном политическом кредо: только государство может быть инициатором политических действий, а общество — всего лишь объект отеческих забот правительства.
Консервативное дворянство, несмотря на некоторые оппозиционные настроения, примирились с такой политикой. Могло ли оно порвать с самодержавием? Самодержавие защищало его от ненависти низов, где и после освобождения крестьян лелеяли мечту об экспроприации помещичьей собственности, о черном переделе. Высший слой, как это бывало и прежде в аналогичных ситуациях, готов был примириться со своим подчиненным положением, лишь бы не рисковать своими социальными привилегиями.
С этим можно только согласится. Действительно, вплоть до середины XIX столетия самодержавие обладало исключительной свободой действий, а наиболее важные сословия в стране — дворяне и крестьяне — не подвергали сомнению ( если не считать редких исключений, например, декабристов и некоторую часть казачества) автократический принцип как таковой. Лишь с появлением интеллигенции авторитет царя пошатнулся. Интеллигенция вступила в борьбу не просто с тем или иным правительственным курсом, но против самих основ системы, идеологических и политических. Русскую интеллигенцию можно отчасти сравнить с марксистки ориентированным рабочим движением на Западе во второй половине XIX века: оно тоже находилось в принципиальной оппозиции к буржуазному государству. Но если не придавать большого значения антисоциалистическим законам Бисмарка и подобным явлениям, западноевропейские рабочие могли все же действовать относительно свободно, и это, между прочим, весьма способствовало смягчению их настроений. Решительный протест в этих условиях терял привлекательность. Подобное сглаживание политических и социальных конфликтов для русской монархии оставалось невозможным. Она предоставляла обществу лишь решение неполитических задач и отказывала оппозиции в праве на легальное существование. Правда, после 1855 года правительство значительно ослабило привычную систему контроля над населением. Открылось довольно широкое поле деятельности для нонконформистских сил. В прессе, особенно в журнале “Современник”, под видом литературной критики подчас необычайно резко критиковался существенный порядок: суды присяжных на политических процессах порой выносили на удивление мягкие приговоры, к ужасу и возмущению консервативных кругов: студенчество эволюционировало влево и в конце конов вышло из-под опеки властей. Якобы “неполитические” организации и нейтральные учреждения превращались в очаги сопротивления абсолютистским притязаниям самодержавной власти, причем правительство, привыкшее к бюрократической регламентации в сфере политики, реагировало на это довольно беспомощно. С одной стороны, оно почти ничего не предпринимало против анархизма студентов, а с другой — по-прежнему было склонно к мелочному вмешательству в общественные процессы, в которых оно совершенно не разбиралось.
Так власть, не терпевшая никакой политической оппозиции, невольно поощряла общественный радикализм, не склонный потворствовать каким бы то ни было институциональным ограничениям.
Ситуация детей была куда благоприятней, чем у их предшественников. Тогда, в николаевскую эпоху, оппозицию представляли немногие изолированные кружки или небольшие группы, не располагавшие ни общей трибуной для выражения своих взглядов, ни каналами связи для осуществления каких бы то ни было общественных акций. Возмущение социальной несправедливостью и деспотизмом не могло вылиться в открытый протест. Расплачиваться за стратегию вытеснения общественного мнения, принятую Николаем I, пришлось его либеральному сыну. Ибо “нигилизм” 60-х годов и террористическое безумие 70-х — не что иное, как запоздалая реакция на засилие крепостнического режима: отказ от этого режима, по мнению многих, состоялся слишком поздно, когда уже почти невозможно было преодолеть вражду между правительством и оппозицией — равно как и отчуждение между помещиками и крестьянами.
Таким образом, невзирая на оттепель, несмотря на эйфорию национального примирения в начале царствования Александра II, страна все более съезжала к конфронтации. Проповедники терпимости и компромисса оказались в изоляции. Новый либеральный курс должен был опираться на социального носителя, — найти его было очень трудно. В России не было или почти не было среднего состояния — главной опоры политического свободомыслия на Западе. Буржуазия, “торгаши” — никогда не пользовались здесь высоким общественным престижем. В обществе не могли проявить себя в полной мере и, так сказать, себя окупить такие буржуазные качества, как благоразумие, деловитость и т. п. Хотя интеллигенция утратила всякую связь с православной церковью, мышление интеллигентов не смогло освободиться от определенной религиозной окраски. Их фанатическая преданность революционным идеалам сильно напоминала страстную веру предков в чистоту православия, ту веру, во имя которой некогда самосжигались старообрядцы. Сочетание нового и старого давало смесь исключительной взрывчатой силы.